ы рады приветствовать вас на проекте, посвященном противостоянию божественных сил в недалеком альтернатив-
ном будущем. Занимайте свое место в мире Богов и героев!
Еще какое-то недолгое время мысли Инанны были далеки от этого места и от предстоящего им диалога. Но лишь какое-то время, потому что вскоре послышались шаги, и почувствовалась божественная аура. Женщине не было никакой нужды оборачиваться, или вставать, чтобы выяснить, кто именно это был. Она обладала хорошей памятью, как на лица, так и на ощущения, а потому, без труда узнала ирландца. С Мананном их не связывали никакие совместные истории, хотя неизменно связывала политика последних лет. Женщина умела ценить людей, сведущих в этом, даже если они, порой, могли пересечься в совсем не позитивном ключе....
[читать дальше]

Let it burn

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Let it burn » Личные эпизоды » Революция пожирает своих детей


Революция пожирает своих детей

Сообщений 1 страница 18 из 18

1

РЕВОЛЮЦИЯ ПОЖИРАЕТ СВОИХ ДЕТЕЙИ не Бог и не царь, и не боль и не совесть,
Все им "тюрьмы долой" да "пожар до небес".
И судьба нам читать эту страшную повесть
В воспаленных глазах матерей да невест


https://i.imgur.com/jWkYp9J.gif https://i.imgur.com/NwpBNTI.gif
https://i.imgur.com/NPJjGDP.gif https://i.imgur.com/jSWlzpA.gif

Мокошь (Екатерина Александровна Голицына-Остерман) & Перун (Александр Мстиславович Голицын-Остерман)1918, Москва
– Разве вам неизвестно, что мы освободили людей от неравенства, от эксплуатации и власти денег?
– Возможно, вы мечтали освободить человека, но освободили зверя в человеке.

Отредактировано Perun (2021-09-05 23:55:09)

Подпись автора

Тут громко и яростно, кровь и пыль, чужие знамена летят под ноги.
Зенит. Горизонт начинает плыть над пыльной дорогой...

https://i.imgur.com/V33stq6.gif https://i.imgur.com/bYEcR5Z.gif https://i.imgur.com/2VtSleA.gif

Мои дороги совсем не похожи на те, что ты привык измерять, не спеша, шагами.
Здесь люди собой подперев кресты, становятся каждую ночь богами.

+3

2

[html]<iframe frameborder="0" style="border:none;width:100%;height:80px;" width="100%" height="80" src="https://music.yandex.ru/iframe/#track/35211/2909">Слушайте <a href='https://music.yandex.ru/album/2909/track/35211'>Ruska</a> — <a href='https://music.yandex.ru/artist/11171'>Apocalyptica</a> на Яндекс.Музыке</iframe>[/html]

[indent] «…Знаете ли вы, милейшая Екатерина Александровна, что за горе постигло Оболенских? Владимира убили в его же усадьбе, которую ограбили и сожгли после. Михаила насмерть толпой забили на железнодорожном вокзале. А нашу прекрасную Елену сожгли вместе с домом. Матушка говорит, что Оболенских точно проклятие постигло, а я думаю, что прокляли на всех, что Бог наказывает на за наши грехи, но все что я могу: истово молиться о милосердии господнем, ибо в эти страшные дни оно единственное, что может спасти нас всех.

Молюсь я и за Вас, Екатерина Александровна, так как знаю и милосердную Вашу натуру, и благородство Вашей души, и что в Дубровицах не раз уже находили приют те, кто в противном случае были бы теперь уже убиты. Знаю я и то, что Вы многим помогли не только спастись, но и бежать. И боюсь, что после смерти дедушки нашего, Сергея, мы тоже последуем этой страшной, крамольной и предосудительной идее: бросить нашу Родину, оставить Отечество во имя жизни, покуда вокруг царит одна лишь смерть.

Дедушка просил похоронить его рядом с матерью, в склепе Новоспасского монастыря, но большевики монастырь закрыли, а монахов прогнали, а потому сделать того возможным не представилось и мы похоронили его на кладбище близ монастыря. Последние слова его были о вере в Россию, о возрождении ее, да только хоть и теплее мне от того, что дедушка умер в светлом предвестии, я в это возрождение начинаю терять всякую веру. Но и в то, что найдем мы место свое на чужбине, не верю тоже, ибо Россия, какой мы ее помним, навсегда останется в сердцах наших, чтобы его терзать.

Знайте же Вы, Екатерина Александровна, что Вы тоже останетесь навсегда в моем сердце, даже если не услышите моей мольбы и все-таки молю: не оставайтесь в Дубровицах, не оставляйте здесь своих сыновей.  С каждым днем ведь становится все опаснее. Слышали мы, что сожжена была недавно усадьба не далече, чем в пяти верстах от вашей. Очень тревожились тогда о Вас, о Ваших сыновьях и о всех тех, кто остался верен Вашему почтенному семейству. И рады были услышать, что не пострадали ни Вы, ни те, кто Вам дорог. А все же, Христом Богом заклинаю Вас: поезжайте поутру среды к Наугольному дому нашему не позднее полудня, соберите все свои вещи и сыновей, уедем все вместе в Бельгию.

Батюшку моего, Павла Сергеевича, на прошлой неделе из Бутырской тюрьмы выпустили, и молит он теперь Вас вместе со мною, чтобы Вы, сердечный друг наш, не оставались в опасности суровых и жестоких дней в России, которой уже нет. Знаю я, что тревожитесь Вы и мыслями своими день ото дня лишь с Александром Мстиславовичем, да только знаю я, что будь он теперь здесь, он и сам бы пожелал, чтобы Вы были в безопасности, так далеко от этого бесконечного кошмара, как это возможно.

Верю и надеюсь, что Вы примете верное решение и буду ждать Вас в среду по полудню. А если же нет, то знайте, что в Бельгии у Вас всегда будет крыша над головой и добрые друзья, которые всегда будут рады Вам, Александру Мстиславовичу и вашим детям.

За сим, прощаюсь и всем сердцем верю, что не навсегда.
Ваша, Елена Шереметева».

Елена Павловна Шереметева ошибалась. Натура Екатерины Александровны давно уже не была столь уж милосердна, а душа ее давно уже не была столь благородна, сколь Елене, в своей известной вере в лучшее, могло бы и по сей день казаться.

Среди дворян были те, кто сохранял милосердие, доброту и сердечность, но Мокошь совершенно определенно к ним не относилась. Не относилась, потому что текущими событиями она была, безусловно, напугана, но вовсе не была растеряна. Она ожидала чего-то подобного хотя бы потому что с конца девятнадцатого столетия достаточно часто заглядывала в нити судьбы и понимала, что такие их хитросплетения не пройдут просто так. Кровь будет литься реками, кровь та будет ей роднее, чем хотелось бы. И поделать с этим ничего нельзя. Потому что сил, чтобы распутывать такие узлы у Мокоши сейчас не было. Может быть, на них с Перуном и молились в отдаленных их имениях, отдельные крестьяне их молились истово, но этого было недостаточно для распоряжения судьбой государства Российского. Но этого было вполне достаточно, чтобы сохранять самообладание в это страшное и чудовищное время, а вместе с тем хранить и всех, кто оказался – вольно или невольно – под покровительством Екатерины Александровны. Увы, чтобы обеспечить безопасность себе и своим близким, о милосердии и благородстве души надлежало забыть.

Из усадьбы Голицыных в Знаменском переулке пришлось уехать. Мокоши отчаянно сложно было покидать родной дом, но после «Декрета о земле» усадьба им, вроде как, и не принадлежала вовсе. И хотя было обещано, что земли, на которых постоянно проживает семья, отобраны не будут, веры ублюдкам не было никакой. Так что, их отъезд был делом времени и еще до того, как в усадьбу зашел первый немытый оборванец, вещи уже начали собирать. Благо, что голицынские слуги не возомнили неожиданно и вдруг себя свободными ото всякой службы, исправно исполняли свои обязанности и навязываемой им свободы боялись куда больше, чем честной и верной службы, в которой никакой несправедливости и жестокости не знали вовсе.

Москва выглядела ужасающе. Мокошь не узнавала ее вовсе и она бы ничуть не преувеличила, если бы сказала, что ей больно смотреть на обстрелянные здания, пустующие улицы и заколоченные окна заведений, которые прежде были частью их повседневной жизни. Но богиня молчит, смотрит на сыновей, что едут с нею в одном экипаже, заботясь об одном том, чтобы они были в безопасности и порядке. Такова ее судьба, доля и нужда: хранить их дом и их семью, пока Перун хранит страну и наследие. Скорее всего, им обоим в этот раз не удастся сохранить ничего из перечисленного, но они все равно оба будут исполнять свой долг. Потому что Мокошь знает, что супругу всегда должно быть, куда вернуться. И совершенно неважно, будет ли это усадьба в Знаменском, или поместье Дубровицах – он найдет ее везде и непременно будет рядом, когда в том возникнет самая острая нужда. В этом ужасном времени Мокошь могла сомневаться, в чем угодно, но только не в супруге, как бы далеко он ни был и какая бы опасность ни ждала их всех.

В Дубровицах дело обстояло несколько иначе, нежели в Знаменском и здесь половина слуг уже успела разбежаться, даже кое-что ограбив, а вторая половина жила в страхе. В страхе нападения, в страхе смерти, в страхе перед завтрашним днем. В этом смысле прибытие княгини – а они все еще почитали Екатерину Александрову, как Ее Светлость – стабилизировало ситуацию в разы. Те, кто решил остаться, вернулись к повседневным делам и на время жизнь, вроде бы, вернулась к своему прежнему руслу, пока Антон – комнатный мальчишка – не стал вдруг излишне болтливым и распространяющим слухи о том, что, мол, скоро «уравнители» доберутся и до Дубровиц. Он не ошибся и не солгал, потому что искомых уравнителей в дом привел сам. И их мало интересовало наличие у Екатерины Александровны охранного письма. Зато ружья в руках сына, управляющего, швейцара и кучера были куда как убедительнее любых писулек. Мокошь понимала. Это отвратительное и жестокое время признавало только право силы, а оружие в руках и умение стрелять было таковым совершенно безусловно.

Усадьба была огромной, но никакой нужды в том, чтобы теперь использовать ее целиком не было. Даже более того, учитывая обстоятельства это было нежелательно и экономически невыгодно. Так что, весь второй и третий этажи перекрыли вовсе, как и восточное крыло. Двери закрыли намертво, окна Мокошь сама же и приказала заколотить – так было проще избежать проникновения незваных гостей, да и стекла будут целее. Все имеющиеся припасы перенесли в ближнюю кладовую, включая дрова. Днем мужчины развлекались тем, что рубили деревья в березовой роще неподалеку, женщины – огородом. Как бы хорошо тут ни было со снабжением раньше, а с уходом, теперь уже, больше половины слуг, надеяться можно было только на себя. На дворе стоял июнь, но лето никогда не длилось вечно, Мокошь отлично это знала. Так что, треть сил тратила на то, чтобы упросить мать дать богатый урожай, по меньшей мере, дважды в месяц. Женщины дивились и ужасались, пополняя кладовые. Екатерина Александровна радовалась, и радость та была неподдельной. Поддельным было только удивление кочанам капусты, которые за две недели созревали до размеров головы. Как бы там ни было, а приходилось исходить из новых реалий по меньшей мере до возвращения Перуна. Только вместе они могли решить, что надлежит делать дальше.

После первого нападения Мокошь поняла, что без магии они, при всех своих навыках и умениях, не обойдутся. Усадьба вполне разумно была лакомым куском для мародеров и бандитов, сбивающихся в стаи. Да и вопрос о том, дойдут ли до их нового пристанища, чтобы отобрать и его тоже, не стоял вовсе. Вопрос в том – когда? Княгине нужно было сделать так, чтобы было это не раньше возвращения супруга с фронта. Никаких «если» в этом смысле она не допускала. И хотя Мстислав, старший сын, то и дело давал понять, что он готов был взять на себя ответственность и за мать, и за брата, и за будущее их семьи и наследия, в действительности, покуда он не был Богом войны, заменить своего отца на его месте главы семьи, не мог тоже.

Лето дало безусловную возможность творить магию столько, сколько будет угодно. Оба сына знали, чем занимается их мать и прикрывали ее ночами, когда все спали, а те, кто не спал, несли караул. Сил потратить пришлось предостаточно, но и результат был соответствующим. Здесь не только урожай восходил несколько раз в месяц, а скот плодился точно не был ограничен ни сроками, ни погодными условиями, здесь и мародеры с бандитами предпочитали держаться подальше, точно вообще не видели усадьбы. В этом смысле Елена Шереметева была права. Помещиков из усадьбы неподалеку убили всей семьей, дом их спалили, а прежде, конечно же, ограбили. Стрельба, шум и дым доносились до Дубровиц до самого утра. Никто не мог заснуть, боялись за свои жизни. Мокошь не боялась. Она знала, что никто не зайдет на территорию без приглашения хозяев. Никто их не тронет. Ничего дурного не случится.

Вести привычный образ жизни, конечно же, было несколько проблематично, но Мокошь все равно следила за тем, чтобы дети регулярно возвращались к своим привычным занятиям. Старший учил младшего французскому, немецкому она обоих обучала самостоятельно, хотя и признавала, что сыновья в этом и без нее уже давно преуспели. К счастью юношей вскоре до усадьбы их добрел учитель Воронцовых – те бежали из страны чуть ли не первыми и Екатерина Александровна их вовсе не винила, не бралась осуждать. Мужчина бродил вокруг поместья дня три, прежде, чем она сама же его и нашла: напуганного, голодного и грязного. Убедила в том, что здесь бояться нечего, накормила, нашла, во что переодеть. Растерянный немец в благодарность стал заниматься с наследниками математикой и астрономией, а еще оказался тем, кто тоже умел держать ружье в руках.

Не соврала Елена Павловна в своем письме и о тех, кто находил пристанище в усадьбе Голицыных. За учителем последовали три священника из Знаменской церкви, до которой ублюдки все-таки добрались. Все добро расхитили, церковь заколотили, игнорируя ее высокую даже не религиозную, а историческую ценность. Усадьбу снова точно не заметили. Мокошь и могла бы отказать в крове тем, кто служил другому Богу, но находила это жестоким и совсем уж бессердечным. А потому, святые отцы тоже нашли свое пристанище в большой гостиной, где прежде проводили приемы и балы, а теперь расставляли кровати, перенесенные из всех малых гостевых спален с тем, чтобы всем, включая слуг, было, где спать. Здесь же временное прибежище находили пострадавшие семьи, лишившиеся крова и всяких надежд, но, как правило, ненадолго. Во-первых, потому что собирать здесь все московское дворянство было небезопасно, потому что от людской молвы не защитит ни одно заклинание, а во-вторых, потому что оставались здесь, как правило, в ожидании возможности уехать заграницу, что из Москвы сделать было не так, чтобы безупречно легко.

В целом, изменившаяся жизнь, хоть и была, пожалуй, пугающей, Мокошь не могла сказать, что она испытывает острые физические страдания, или лишения. Морально она тоже не была подавлена и хотя от писем и вестей, что приходили в усадьбу каждый день, мурашки бежали по коже, женщина знала, что им бояться нечего хотя бы еще какое-то время. А после вернется Перун, и они решат, что надлежит делать дальше. Увы, но день ото дня Мокошь все отчетливее и яснее понимала тщетность надежд на возвращение прежней России. Среди Голицыных, но не в этом доме, были те, кто истово верил в такой итог. Были и среди других дворян таковые. Большевики не продержатся у власти больше года. Большевики не способны учитывать настроений народа. Увы, дело было уже не только и не столько в Большевиках. А как покажет история, они народные настроения учитывали куда, как лучше тех, кто им противостоял. Это сыграет со всеми роковую роль. Но что до Мокоши… Что до Мокоши, то она почти наверняка знала, что и эту усадьбу им тоже придется покинуть. Может быть, намного позже, чем всем остальным, может быть, не через месяц и даже не через год, но все равно придется. Знала и то, что каким бы ни был итог, Россия, какой они ее знали, не вернется уже никогда. И от этого как-то больно щемило в груди.

Если что-то, кроме хозяйственных дел и занимало Екатерину Александрову, так это младший ее сын, Лев, чьи думы всегда выходили за пределы разумных и допустимых для юноши ее возраста. Теперь же он сделался мрачнее тучи и за всем, что происходило в усадьбе, наблюдал исподлобья, а если и принимал участие, то только, чтобы кого-нибудь пожурить, или побраниться со старшим братом. Да, глупость юности была присуща ему, как никому другому. В свое время она и Мстиславу Александровичу была присуща и тот тоже стремился кому-то, что-то доказать, спорил с матерью, ссорился с отцом, но это давно уже прошло. А Лев… Лев точно смотрел на все происходящее и не понимал, что именно так тревожит окружающих. Он будто бы даже одобрял падение строя, изменения, которые производили Большевики, зверства, которые творили те, кому дали свободу. Свободу, которая не только не была нужна, но и опасна. Потому что получив ее, люди не знали, что с нею делать и пускали ее на вопиющую и открытую жестокость к тем, кто превосходил их умом и духом. И все было ничего до тех пор, пока мальчишка, глядя в глаза матери, не заявил, что они совершенно зря здесь прячутся, ведь старая Россия бьется в агонии и ее ничто не спасет. Им стоит выйти навстречу России новой, вдохнуть ее воздух полной грудью и жизни положить на то, чтобы дать ей вырасти и стать великой.

Наверное, стоило собственными руками отравить его в тот же день. Залить ему пару капель яда, изготовленного собственными руками, в ухо и лишить его бесчестия его будущего и фатальных последствий для брата и матери. Но Мокошь не могла. Она любила своих детей. Бессмертных куда больше смертных, разумеется, но все-таки любила их всех. И она не могла бы называться матерью никому из них, если бы нанесла вред собственному ребенку. Даже когда тот сказал, что все отобранное у них – лишь жертвы во имя свободы и новой страны, женщина, понимая, что сын уже отравлен, но другим ядом, смотрела на него с жалостью, которую мать может испытывать к своему глупому, наивному и никчемному сыну. Ей было жаль это слышать. Не больно, не страшно, не гневливо, а именно жаль. Лев был потерян уже сейчас и у нее вряд ли хватило бы сил, чтобы его вернуть. Может быть, хватит Перуну? В такие мгновения она ощущала, что нуждается в нем, особенно сильно.

Мокошь старалась не думать об этом. Она старалась держать себя в руках и не давать каждой минуте жизни вдали от супруга вырывать куски из ее души и сердца напоминанием о том, что рядом Перуна нет и, возможно, не будет еще очень долго. Порой она скучала по нему так сильно, что задыхалась. А порой не могла сомкнуть глаз, потому что не чувствовала его рядом и эта пустота множилась, становясь чудовищем в ночи и бесконечной чередой ночных кошмаров. Нет, невыносимой жизнь Мокоши делали вовсе не преобразования, которые сотрясали теперь страну. Невыносимой жизнь Мокоши делало отсутствие супруга рядом, и действительно пугалась она лишь одного: что в этой повседневной болотистой рутине начинает забывать его голос, его взгляд, его прикосновения. Но стоило женщине подумать об этом хоть на одно мгновение, как она вздрагивала и отчетливо понимала, что это лживо. Нет, она не может забыть того, кого любила так истово уже пять тысяч бесконечно долгих лет. Как можно было забыть того, кто был частью тебя самой даже в бесконечном кошмаре каждого нового дня?

Заботиться надлежало, впрочем, не только о новом дне, но и о недалеком будущем. Екатерина Александровна прекрасно осознавала, что им, возможно, как и другим, придется бежать из страны. Смешно, конечно, звучало по отношению к славянским Богам, но такова была текущая действительность. А бежать куда-либо и устраиваться на новом месте, как известно, было в разы проще, если в твоих руках есть кое-какое состояние. Так что, в один из дней Мокошь уединилась в отдельной спальне, где были расставлены уже давно сундуки с ее вещами, как полагалось, и как она говорила всем вокруг, платьями. Платья-то, мол, ей теперь были не особенно нужны, вполне подходили повседневные наряды, но правда была в том, что в запертых сундуках была отнюдь не одежда, или, по крайней мере, не только она. Драгоценности аккуратным рядом легли в металлические коробы и шкатулки. Наличные средства отправились туда же, только в довесок еще были заперты на замок и укрыты надежным слоем защитной магии. Кое-что из этого нашло свой приют в стенах дома, но большую часть Мокошь под покровом ночи закопала у моста в их парке. Закопала достаточно глубоко, чтобы не бояться, что «клад» вскроется случайно. Небольшую наличность все-таки оставила при себе на случай, если бежать придется срочно. Часть драгоценных камней и украшений вшила в подолы платьев и корсеты. Так было надежнее.

В отличие от многих, Мокоши выменивать свои вещи на еду и дрова не приходилось. По крайней мере, пока. Топили не на полную, отдельные дни не топили вовсе, потому что летом и посреди ночи было довольно тепло, а дрова следовало экономить для зимы. Новая дровница, устроенная прямо в западном коридоре дома, хоть и была полна, а на суровую русскую зиму рассчитывать все равно приходилось весьма осторожно. Посреди зимы деревья пойдет рубить разве что Перун, а супруга здесь не было. Разумная экономия позволяла не нищенствовать и кормить всех домашних, к коим Мокошь теперь относила и слуг тоже. Часть из них, из дальних имений, зная о бедственном положении, присылала небольшие пайки в благодарность за то, что Голицыны никогда ни жестоки, ни несправедливы не были. Часть даже тех, что ушла из имений в Москве, все равно нет-нет, а приносила, что-нибудь, осведомлялась о здоровье Екатерины Александровны и сыновей и обещала снова прийти через два дня, на третий. Мокошь была благодарна. О том, что они не сказать, чтобы очень нуждаются, молчала. Знать об этом никому не следовало вовсе. Слишком опасно.

Градус опасности снизился, пожалуй, лишь на то время, что поместье взялись охранять эсеры. В этот период не переживать можно было не только за дом, защищенный магией, но и за все прилежащие территории. Это позволило несколько расширить территорию для добычи топлива и выращивания еды и хотя к огородничеству пришлось присоединиться даже Мокоши, она вскоре нашла выход, призвав на помощь домашних духов. Пока все спали, те копали грядки, собирали и укладывали урожай, а с утра только бабы крестились и снова приступали к своему делу. Ты попробуй кому скажи, что тебе кто-то невидимый за ночь огород перекопал. Засмеют раньше, чем оправдаться успеешь.

Все шло не сказать, чтобы очень хорошо, но для общей картины по России, точно уж сносно, даже когда эсеры ушли. Так что, ни в какую среду уезжать Мокошь и не думала, вместо этого отправила Елене немного денег, зная, что у них все отобрали, когда выселяли их из родной усадьбы. Наивные представления некоторых дворян о том, что сохранятся их ячейки и банковские вклады, их сильно подвели, а далекие путешествия требовали больших, порой, просто огромных денег и несколько тысяч рублей могли стать хоть каким-то подспорьем для Елены и ее близких.

О том, что Лев пропал, Мокошь узнала от старшего сына. В общем-то, потому что до нелюдимого хмурого мальчишки в их доме больше никому большого дела не было. Дрова он рубил с неохотой, на огороде помогать отказывался, время от времени бубнил, что-то о том, что кладовая и так ломится, а есть люди, которые голодают и в этом все лицо прежнего людоедского режима. Екатерина Александровна с трудом сдерживала себя от того, чтобы не оттаскать мальчишку за ухо. Находились дела все более значимые, чем это.

А потом он пропал. Просто исчез, испарился и сколько они ни искали его, обнаружить младшего сына не удавалось. Мокошь беспокоилась, конечно, мало ли, куда тот мог влезть со своими-то взглядами, но Мстиславу уходить на поиски не разрешала. Не хватало еще второго ребенка потерять в этом хаосе. И как оказалось, искать сына не стоило вовсе. Потому что он нашел их сам, через день, и явился не в одиночестве. Привел с собой друзей-единомышленников в лице большевистских ублюдков, которые целой толпой высадились у самого входа еще до рассвета. Мокошь почувствовала неладное за четверть часа до прибытия. Успела одеться в одно из своих платьев, в каком-то странном предвестии даже накинула на плечи шаль, прошлась по внутреннему двору, а завидев свою служанку, велела есть идти спать дальше и ни о чем не тревожиться, ибо Екатерина Александровна ни в чем и не нуждалась вовсе.

Она-то и встретила сына прямиком на крыльце. Да, в груди странно заныло от предательства, вкус которого пеплом осел на языке и губах. Мокошь прикрыла светлые свои глаза, но бежать, разумеется, никуда не собиралась, как и звать на помощь. Магию применять тоже было поздновато. Думать об этом нужно было раньше. Закрыть усадьбу и от Льва тоже, чтобы искать искал, а найти не мог.

- Вы так отчаянно сопротивлялись обновлениям и освобождению, матушка, что я решил помочь и Вам, и всем тем, кто здесь зажался по углам, как крысы, - Лев гордится собой, верит в ту чушь, которую говорит, Мокошь это видит. Слышит. Улавливает. Мельком глядит в глаза этого глупого предателя, мягко и снисходительно улыбается. Его это злит. Злит так сильно, то ярость тотчас же отражается в глазах. Женщине безразлично. Она достает охранное письмо и протягивает первому, кто оказывается перед нею. Кажется, ублюдок представляется, кажется, говорит, что никого из домашних и не тронут вовсе, и даже в усадьбе они могут остаться, но прежде проведут обыск. Мол, сведения поступили о том, что в доме много ценностей, которые ныне принадлежат государству, а вместе с тем еще и предатели здесь прячутся, коих ищут по всей Москве и коли это так, то все несдобровать. Женщина пожимает плечами. Ничего из того, что они здесь прячут, все равно никто не найдет, потому что ее магия будет защищать хоть вещи, хоть людей до тех пор, пока она жива. А Мокошь собиралась быть живой очень долго.

Главная ее задача – сохранить всех присутствующих в живых. А потому, она жестом дает понять, что не нужно ни сопротивляться, ни, тем более, доставать оружие. Мстислав с трудом следует указу матери, потому что его едва ли не распирает от ярости из-за действий брата. Это ничего. Они все вытерпят, а Лев за это жестоко заплатит. Главное сейчас избежать кровопролития. Пусть забирают все, что найдут, пусть увозят, лишь бы никого не тронули. Мокошь с бесстрастным лицом наблюдает за тем, как переворачивают поместье, забирая все мало-мальски дорогое. На самом деле, ничего дорогого тут нет – она все давно спрятала и даже драгоценностей не находят, исключая те, что снимают прямо с ее шеи, ушей и рук.

- Это обручальное, я его не отдам, - ледяным тоном заявляет женщина и убирает руку. Коренастый мужчина с бегающими глазками испытующе смотрит на нее, а затем коротко кивает и уходит искать, что-то еще. Мокошь спокойно сидит на диване, рядом трясется служанка – неподалеку три священника, переодетые в мирское, но все равно очень нервничающие.

- Здесь ничего нет, - рявкает из соседней комнаты незнакомец и через минуту оттуда, с остервенелым видом, вылетает Лев, красный, как рак. В глазах его стынет пламя если не ненависти, то гнева и Мокошь пугается. Нет, не того, что он может с нею сделать. Того, что она смотрит на Льва, но не узнает своего мальчика, не видит его больше и не может понять, как и куда он пропал за то недолгое время, что не был под ее пристальным взором.

- Где золото и деньги, мама?! Где они?! – кричит он, в мгновение ока, оказываясь рядом с княгиней. Рослый юноша хватает ее за плечи, вынуждает встать с места и трясет, как если бы забыл всякие приличия и то, как ему следует обращаться с женщиной. Мокошь застывает на месте, но вовсе не потому что не может ничего сделать, а потому что от такого поведения сына ее берет оторопь. И на какую женщину он тут повышает голос? На собственную мать!

- Отпусти ее! – из-за спины слышится голос Мстислава. Мокошь оборачивается и видит в руках старшего ружье, коим он умел пользоваться лучше, чем весь этот сброд, - Я сказал, отпусти! – он предупреждающе выстреливает в воздух. Начинается хаос, сбегаются поганые оборванцы и выродки, тоже хватаясь за оружие. То же самое повторяют и слуги, с улицы кто-то вообще прибегает с вилами. Лев следует совету брата совсем не так, как ожидалось. Он отпускает мать, вместе с тем, толкая ее, отчего Мокошь падает на пол, с ужасом наблюдая за разворачивающейся картиной.

- А может, ты знаешь, где наша мать прячет остатки былого величия, построенного на костях и крови простых людей, а, брат? – он приближается к Мстиславу и Мокоши кажется, что сердце в ее груди пропускает удары, - Вы жалкие. Цепляетесь за то, что никогда вам не принадлежало, бьетесь в агонии вместе со всем своим проклятым буржуйским обществом, вместо того, чтобы дать ему, наконец, сдохнуть. Я пытаюсь вам помочь! – он кричит и от безумия собственного же ребенка у Мокоши кровь стынет в жилах. Она видит, как Мстислав утыкает дуло прямо в грудь брата и не может поверить в то, что это на самом деле происходит, - Либо ты уберешься отсюда вместе со своими подлыми выродками, либо я убью и тебя, и их всех. И не сомневайся, и Господь, и наш отец простят мне это, потому что ты привел на родную землю и в родной дом этих зверей, посмел тронуть нашу мать и пытался обокрасть собственную же семью. Ты не достоин имени наших родителей и жизни, что подарила тебе Екатерина Александровна, - ровно и твердо произносит Мстислав. Решимость в его глазах сталью отражает ярость в глазах младшего, когда вместо ответа Лев ударяет брата по лицу. Завязывается драка.

Управляющий времени даром не теряет. Он понимает, что после всего, что уже произошло, живыми они отсюда не выйдут, не хочет повторения истории в соседней усадьбе и потому стреляет первым. На поражение. Мокошь вскрикивает, служанки кричат тоже. Но только те, что не успели схватиться за вилы. Потому что те, что успели, не отказывают себе в решительных действиях. Начинается суматоха, хаос. Женщина вскакивает на ноги и стремительно направляется к сыновьям, когда раздается выстрел, что разделяет жизнь Мокоши на «до» и «после».

Лев отскакивает от брата вовсе не с чувством злобного триумфа. На лице его отражается страх, испуг, растерянность и ужас. Он смотрит на свои руки и на ружье, из которого выстрелил в порыве драки, кажется, вовсе и не целясь. Но Мстислав лежит на полу и кровь хлещет из раны на груди и булькает в горле. Мокошь бросается к нему и укладывает его голову к себе на колени, тотчас же начиная вкачивать свою божественную энергию, коей, увы, после всего, что она сделала, чтобы здесь выжить, не так уж и много.

- Мама… Мама… - бормочет он, закашливаясь кровью. Мокошь плачет, слезы ее текут по щекам и она сжимает руку сына и целует ее, - Я здесь, родной, я здесь, Мстислав, не бойся, - она захлебывается в рыданиях, гладя свободной ладонью юношу по волосам и тот смотрит в ясные ее глаза, - Скажи отцу, что один из его сыновей ничем не посрамил его и был верен Вам, ему и нашему дому до конца, - просит он и Мокошь чувствует, как жизнь его утекает сквозь ее пальцы. Она кивает головой и целует юношу в лоб за мгновение до того, как он делает свой последний выдох. Женщина замирает на секунду, а затем склоняется над ним и заходится в рыданиях, целуя щеки и лоб. Лишь затем она закрывает его лаза и извлекает из кармана платья две старинные монеты, ничего не стоящие в этом мире, зато бесценные в мире, откуда они пришли. Она кладет подарок Мары на закрытые глаза своего сына, зная, что так он совершенно точно отправится в Навь и обретет там мир, покой и счастье, какого не узнал здесь. Лишь после женщина поднимается на ноги, осторожно положив голову сына на холодный пол.

- Ты, - она вытягивает руку в сторону младшего из своих сыновей и лицо Мокоши искажает гримаса злобы, боли и ужасающего гнева, - Ты мне больше не сын. Убирайся туда, откуда пришел в этот дом. Ты предатель, выродок и чудовище, приведшее на родную землю этих зверей. Ты братоубийца. Я отказываюсь от тебя и проклинаю тебя именем своим во всех трех мирах, - он не знает, конечно, что это значит, но лицо Льва тоже искажает боль и страх, когда он, не в силах сказать ничего своей матери, выбегает на улицу.

Стрельба прекращается так же скоро, как и началась. Два лакея лежат на земле, убитые. Управляющий ранен, как и немец. Из пришлых трое тоже лежат бездыханными на полу, а еще трое пятятся назад, будучи ранеными. Мокошь беспокоилась бы о выживших, если бы не знала: стоит им уйти отсюда и дорогу сюда они уже не вспомнят и не найдут. А значит, последствий не будет. И Лев тоже больше никогда не найдет сюда дороги. Следовало закрыть ему ее еще раньше. Может быть, всего этого бы вообще не произошло, тогда.
- Вам придется за это ответить, Екатерина Александровна, - хрипло говорит один из мужчин, все еще сжимая в руках оружие, - Мы этого не хотели, мы не хотели никого забирать, но… - это, конечно же, ложь. Они хотели. Они заранее собирались здесь всех убить, все сжечь, а ее и старшего сына забрать в качестве пленников. В противном случае, они бы не приходили вовсе, или пришли бы в совсем другом составе. Мокошь это знает. И смотрит, не скрывая своей боли и ненависти.

- Я пойду с вами. Вы все досмотрели, здесь ничего нет. Никаких сокровищ, никакого золота, никаких денег, - хотя если бы Мокошь знала, она отдала бы все заранее, лишь бы Мстислав был теперь жив. Но он мертв и этого ничто не способно исправить. И доставлять удовольствие ублюдкам, еще и отдав им драгоценности и наличные деньги, она не собиралась, - Мне нужно всего несколько минут. Проститься с сыном, - голос ее дрогнул. Оружие, наставленное на нее, говорит скорее о том, что ее сейчас расстреляют, нежели о том, что удовлетворят теперь ее просьбу. Но как ни странно, мужчина кивает и отходит в сторону, жестами давая понять, что они все сейчас уезжают, быть здесь больше нет никаких причин.

Мокошь опускается на колени рядом с Мстиславом, смотрит на него, приглаживает волосы, поправляет окровавленный воротник некогда белоснежной рубашки, укладывает его руки на груди. Капает слезами, конечно же, иначе и быть не может, глушит всхлипы, приложив руку ко рту. Рядом опускается ее служанка, - Возьми из моей комнаты шкатулку, она прямо на столе стоит. Там зеленая жидкость в прозрачной склянке. Дай выпить всем раненым, Ксенья. Обязательно, слышишь? За усадьбой смотрите, делайте все, как раньше, ночью в огород никого не выпускай. Там работать будут… Пусть работают, - она не уточняет, кто именно, но сама знает прекрасно, - Все, кто есть здесь, пусть и остаются, если захотят. Припасов до конца лета новых вырастите, не бойся. Никто вас не потревожит, я тебе точно говорю, о том можешь даже не переживать, - Ксения, поди, думает, что госпожа-то умом повредилась после смерти сына, но все равно слушает и кивает, спорить и теперь, после всего, не смея, - Всех погибших… - она смотрит на сына и вновь заходится рыданиями, - Всех погибших по ночи на кладбище церковном похороните. И мальчика моего, рядом с его дедом, Мстиславом, тоже. А как Александр Мстиславович вернется, все ему расскажите, как было. Все ему расскажите, ничего не таите и передайте, что я его очень ждать буду, - говорит она уже шепотом, сына по щекам гладит, затем свои щеки от слез утирает и только после поднимается на ноги. Голову Мокошь задирает, руки на животе складывает и идет, как шла бы, если б по дворцу в Петербурге теперь ступала, а не по полю боя.

Грузовик, что стоит теперь на улице, не достоин ее, конечно же, но Мокошь взбирается, как того от нее ждут и садится, содрогаясь не от мысли о том, что с нею будет, а от того, кто сидит с нею рядом. Лев появляется всего мгновение спустя, совсем с другим видом. Страх все еще виднеется в его глазах, но яростного и злого упрямства в них в разы больше. Он протягивает руку, - Ваше кольцо, Екатерина Александровна. Знаю, что оно стоит немало, - усмешка не касается его губ, но Мокоши кажется, что она ее видит. Женщина встает на ноги и пощечина раздается на всю округу, прежде, чем она снимает свадебный перстень со своей руки и кладет его в руку сына, - Когда Он вернется, Он вырвет это кольцо из твоих мертвых пальцев. Я обещаю, - выплевывает она Льву в лицо и вновь садится на свое место, не чувствуя больше ни боли, ни страха, ни горечи. Только одно жгло теперь ее душу, разум и сердце. Ожидание.

Таганская тюрьма полна таких, как она. Знакомых здесь так много, что становится страшно. Но ненадолго, потому что в отличие от всех остальных, Мокошь знает, что ее отсюда обязательно заберут. Во что бы то ни стало. Перун никогда ее здесь не оставит ни в хорошем обществе, ни в плохом. Нужно только дождаться. Нужно только вытерпеть, нужно только набраться мужества достаточного для того, чтобы все это вынести.

Часы здесь тянутся, как дни. В какой-то момент Мокоши кажется, что последних нескольких месяцев, а может быть, и лет, вообще не было. Что вся жизнь ее в эти годы – просто ночной кошмар, глупый и никчемный сон, который ничего не стоит. И только череда знакомых лиц на коротких прогулках говорит об обратном. Но если от этого сна можно было проснуться, то все, чего хотела богиня – поскорее распахнуть глаза в светлой Прави, увидеть супруга рядом и понять, что больше ничего страшного не случится. Ни сегодня. Ни завтра. Никогда.

Подпись автора

https://i.imgur.com/0yUQuNT.gif https://i.imgur.com/mh6M681.gif https://i.imgur.com/5MGtam1.gif

+2

3

[html]<iframe frameborder="0" style="border:none;width:80%;height:70px;" width="80%" height="70" src="https://music.yandex.ru/iframe/#track/43166669/5734251">Слушайте <a href='https://music.yandex.ru/album/5734251/track/43166669'>То, что я должен сказать</a> — <a href='https://music.yandex.ru/artist/1339750'>Александр Вертинский</a> на Яндекс.Музыке</iframe>[/html]

По гарнизону Петроградского округа всем солдатам гвардии, армии, артиллерии и флота для немедленного и точного исполнения, а рабочим Петрограда для сведения.
Совет рабочих и солдатских депутатов постановил:

Голос звучит громко, почти уверенно, не читает даже – кричит. Неприятно бьет по барабанным перепонкам, словно отражаясь от налитого свинцом низкого неба, вот-вот готового разразиться то ли дождем, то ли снегом. Но не грядущее буйство природы овладевает всем вниманием как солдат, так и офицеров, оставивших свои привычные места. Они слушают зычный, громкий голос унтер-офицера, держащего в руках только что полученные бумаги, поименованные Приказом номер один. Кто вправе был издавать такой приказ? Чья рука поставила под ним размашистую роспись? За безликим «советом рабочих и солдатских депутатов» крылись персоналии, которых они, будучи с самого начала войны на фронте, в глаза не видели, и знать не знали.

- Во всех ротах, батальонах, полках, парках, батареях, эскадронах и отдельных службах разного рода военных управлений и на судах военного флота немедленно выбрать комитеты из выборных представителей от нижних чинов вышеуказанных воинских частей.
- Во всех воинских частях, которые еще не выбрали своих представителей в Совет рабочих депутатов, избрать по одному представителю от рот, которым и явиться с письменными удостоверениями в здание Государственной думы к 10 часам утра 2 сего марта.

- Что теперь творится в Петрограде? – стоящий ближе к Александру конногвардеец не задает вопрос командиру, он лишь ошарашенно шевелит губами, едва слышно произнося эти слова, и отпуская их в гнетущую пустоту. Мужчина лишь едва заметно пожимает плечами, слушая дальше, потому как им здесь неведомо, что на самом деле творится в столице. Слухи о беспорядках ходили уже давно, и интуитивно они все чувствовали, что грянет буря, но вряд ли кто-то всерьез предполагал, что это случится вот так – весенним утром, неподалеку от линии фронта, в рядах и без того уставшей и вымотанной армии, но все еще весьма и весьма близкой к победе.
- Мы не Петроградские рабочие, - с места, на котором стоял полковник Голицын-Остерман, не было видно, кто это сказал. Да и пойди различи среди сонма людей одного, кто высказывает, как хочется верить, общее мнение, - Мы – русская армия, зачем нам это слушать? – по нестройным рядам солдат занялся гул и ропот, достаточно быстро прекращенный громким голосом, - Тишина! Дослушаем сначала.

- Во всех своих политических выступлениях воинская часть подчиняется Совету рабочих и солдатских депутатов и своим комитетам.
- Приказы военной комиссии Государственной думы следует исполнять, за исключением тех случаев, когда они противоречат приказам и постановлениям Совета рабочих и солдатских депутатов.
- Всякого рода оружие, как-то: винтовки, пулеметы, бронированные автомобили и прочее должны находиться в распоряжении и под контролем ротных и батальонных комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам даже по их требованиям.

Это был самый настоящий, мать его, бунт. И не просто какое-то там восстание горстки неразумных солдат, о нет, это был бунт, грозивший всех их уничтожить. Перун долгие тысячи лет был воином, да что там, он был таковым с самого своего появления, и без лишней скромности мог бы заявить, что нет никого во всех трех мирах, кто сравнился бы с ним в воинском умении. Он давным-давно научился чувствовать настроения войск – будь то небольшая княжеская дружина, или сонмы организованных полков. И сейчас ему атмосфера в войсках категорически не нравилась. Это началось не сегодня, вовсе не с того момента, как и до них дошел пресловутый Приказ Петроградского совета. Еще раньше, и даже до известных событий февраля, которые не просто выбили из колеи, которые привели их всех практически в ужас. Если бы не активные военные действия, сейчас слушать унтер-офицера, неловко сжимающего в руках бумагу, потому как не было бы их как таковых вовсе. Разбрелись бы, разбежались в разные стороны, а то и вовсе поперебили друг друга.
Но даже в простых солдатах, даже в тех из них, кто искренне симпатизировал новым идеям, все еще был силен дух, требующий отдавать долг своему Отечеству в бою с неприятелем, а не с собственными офицерами. Но война шла третий год, и дух этот с каждым днем ослабевал. Били по нему и перебои с довольствием, с боеприпасами, порою совершенно дурные решения Ставки, недальновидность и абсурдность которых понимали отнюдь не только те, кто долгими днями учил тактические науки в офицерских классах и училищах, но даже те, кто едва различал прописные буквы. Победа была для них осязаема и явственна, но чем сильнее и стремительнее происходило истинное разложение нижних чинов и солдат, тем дальше оная становилась, тем туманнее становился ее образ. И тем страшнее и темнее становилась пучина та, в которую все они катились, и не было у нее ни конца, ни края. Как не было и спасения.

- В строю и при отправлении служебных обязанностей солдаты должны соблюдать строжайшую воинскую дисциплину, но вне службы и строя в своей политической, общегражданской и частной жизни солдаты ни в чем не могут быть умалены в тех правах, коими пользуются все граждане. В частности, вставание во фронт и обязательное отдание чести вне службы отменяется.
- Равным образом отменяется титулование офицеров: ваше превосходительство, благородие и т. п., и заменяется обращением: господин генерал, господин полковник и т. д.
Грубое обращение с солдатами всяких воинских чинов и, в частности, обращение к ним на «ты» воспрещается, и о всяком нарушении сего, равно как и о всех недоразумениях между офицерами и солдатами, последние обязаны доводить до сведения ротных комитетов.
Настоящий приказ прочесть во всех ротах, батальонах, полках, экипажах, батареях и прочих строевых и нестроевых командах.

- Вот это правильно! Вот это дело! – часть солдат приближается к дочитавшему Приказ унтер-офицеру, обступают его – совсем еще мальчишку, угрожающе. Грубая рука тянется к плечу, пытаясь ухватиться за погон, начинается кутерьма с криками, попытками воспроизведения лозунгов, всеобщее помешательство. – Отставить! – мужчина стреляет в воздух, но это охлаждает пыл далеко не всех, - Навести порядок! – эти люди были верны ему не первый год, они уже много прошли плечом к плечу, и полковник знал, что они его не предадут, что бы не случилось, даже останься они здесь единственным полком в хаосе бунтующих дураков. И дальше они пойдут вместе, до последнего вздоха. С той лишь разницей, что для Перуна действительно последнего вздоха не будет.
- Двух легко ранили, остальные сами успокоились, - мужчина закуривает, смотря даже не на генерала, с которым говорит, а куда-то вдаль, сквозь серые переплетения голых ветвей деревьев в ближайшем лесу. Первые крупные дождевые капли стучат о все еще промерзшую землю. – Боюсь, что это не последнее. И рискну предположить, что на том не остановятся. Им скармливают пустые и лживые обещания, а люди устали, и оттого охотнее верят. Я верю своим конногвардейцам как самому себе, но теперь не могу сказать того же о других.


Они делали все, что могли. Из последних сил. Они смотрели на позорные братания солдат, на то, как русские мужики по ночам таскали в немецкие окопы свекольный спирт, как ошарашенные солдаты германских войск взирали на противников, складывающих оружие. Доселе Перун полагал, что на войне может быть больно от физических ранений, кои ему приходилось испытывать и не раз, а ведь получить тяжеленным мечом по спине – та еще боль. Теперь же ему больно было смотреть на все, что творилось с армией, которую сам громовержец считал лучшей, сильнейшей. Она разлагалась, разваливалась на невнятные части, превращаясь в пьяный и мерзкий сброд, с остающимися островками тех, кто еще помнил и понимал, кто они и чего стоит их мундир и погоны.

Брестский мир стал не просто позором, а стал окончательным шагом в пропасть. Только дурак не понимал, что они не просто упустили победу из своих рук, они еще и предали всех своих союзников. А предательства мужчина на дух не переносил. Но что Европа, что союзники, если те, кто именовали себя новой властью, предали свой же народ?

Он ушел бы на Дон, вслед за еще только образовывающейся Добрвольческой армией, вслед за Алексеевым и Корниловым, если бы неподалеку от Москвы его не ждала семья, которую нужно было срочно оттуда забирать. Куда? Это вопрос второй. Перун понимал, что к тому времени как он со своими конногвардейцами доберется до Дубровиц, как только объяснит супруге, что им нужно уходить срочно, уже будет ясно, как обстоят дела на юге. Они решат вместе, куда уйдут, лишь бы добраться. Те, кто принял этот позорный мир не озаботился даже тем, чтобы вернуть части армий домой, и те шли едва ли не пешком. Шли туда, где может и дома-то уже не было. Сравняли с землей, сожгли и разграбили.

Сердце мужчины было неспокойно, и причин тому была масса. Почта перестала работать уже несколько месяцев к ряду, и никаких последних известий из дома он не получал, и сам писать не решался, видя бессмысленность отправки писем по практически парализованной почте. Они не виделись с Мокошью и во сне, и это было правильно, потому как ей нужно было беречь силы, коих у них и так было ничтожно мало по сравнению с далеким прошлым.

Перун хотел бы забыть, навсегда стереть из памяти все то, что видел по дороге к Москве. Словно кто-то распахнул ворота в Навь, выпустив в мир всю возможную нечисть, только в облике человека. Потому как именно Человек такое творить не может. Человек не может грабить все и всех без разбора, не может насиловать женщин и девочек, не может убивать просто лишь от вседозволенности, от отсутствия наказания. Самые низменные, самые жуткие черты проступили наяву, заполняя собой города и деревни, леса и дороги их земли. Они лили реки крови, они кричали о каком-то новом порядке и новом человеке, тогда как сами-то людьми так и не стали.

Еще на подъезде к Дубровицам мужчина чувствует, что Мокоши здесь нет. Он знает ее божественную ауру, он никогда и ни с чем это не спутает, а здесь теперь ее нет. А еще он чувствует смерть. Ощущает ее все больше интуитивно, как престало тому, кто слишком много времени провел на поле брани. Громовержец бросает пару слов одному из офицеров полка, после чего пришпоривает коня, пуская того в галоп, спрыгивает практически на ходу, и теряет всю свою стремительность и уверенность, переступая порог усадебного дома.

- Что здесь происходит? – из-за полуприкрытых дверей слышится размеренный мужской голос, читающий христианскую молитву. Под ногами валяются какие-то вещи, он даже не сразу замечает тела двух лакеев, аккуратно уложенных в другом углу. Что-то неприятное, нехорошее что-то свербит в груди. Широкая спина мужчины в черной рясе закрывает обзор, но Перун видит на полу следы крови, и на мгновение замирает, прежде чем обойти по дуге, почти по периметру большого зала, чтобы окончательно остановиться. – Нет, не убирайте, - он останавливает священника, который хочет снять монеты с глаз Мстислава, - Не надо, - громовержец качает головой, не будучи в силах говорить что-то еще. Он опускается на пол подле мертвого сына, проводит ладонью по ее холодному лбу. У него нет слов прощания, потому как он и не собирался прощаться. Он просто опоздал. Опоздал… и липкий холодок страха уверенно ползет вдоль позвоночника.

- Вчера, - священник терпеливо отвечает на немой вопрос полковника, - Упокой Господь его душу, - Перуну сейчас все равно, кто кого упокоит. Он поднимается на негнущихся ногах, - Делайте свое дело, - кивает священнику, не будучи более в силах смотреть на мертвого Мстислава, выходит прочь, наспех выглядывая в окно и видя, что конногвардейцы только сейчас нагнали его, размещаясь подле усадьбы.

- Где Екатерина Александровна? – он трясет за плечи Ксению, которая захлебывается слезами, и все никак не может связать хотя бы два слова, - Ну соберись же, Ксения, соберись, кому говорю! – он не может быть сдержаннее, он не чувствует своей супруги здесь, он только что видел труп собственного старшего сына. И Ксения все-таки собирается, сглатывает слезы, и начинает говорить. Пусть сбивчиво, пусть путаясь, но главное Перун слышит, и в какой-то миг ему кажется, что все это дурной сон. Может быть его ранили в бою, и теперь он бредит в сильной горячке, но слова Ксении проникают и в мозг,  и в самое сердце.
Лев убил брата.
Лев привел в дом большевиков.
Они увезли Екатерину Александровну.
Гнев, смешанный с ужасом и страхом, застилает мужчине глаза. Он приходит в себя только, когда священник просит его бросить горсть земли поверх наспех сколоченного гроба. И он бросает. Все еще до конца не веря, что это происходит на самом деле. Все еще не понимая, чего стоит мир, в котором брат готов убить брата.

- Убьют? – Александр Мстиславович невесело усмехается, - Что же, пусть попробуют. Пара человек поедут со мной, остальные – будьте здесь, расположитесь в доме, там достаточно места, уж не хуже будет, чем в казармах, - и куда лучше, нежели в окопах, но о том мужчина молчит, кто знает, какие условия ждут их всех в будущем.

Путь до Москвы не то, чтобы совсем уж близкий, но хорошо еще, что не решили везти Мокошь в столицу, туда добраться было бы весьма проблематично. А впрочем, какая теперь столица? Какая, позвольте спросить, страна? Ему не достает труда узнать, где теперь находится его супруга, и пусть от одного сочетания в одном предложении ее имени и наименования Таганской тюрьмы, берет некоторая оторопь, Перун знает наверняка, что время ее заточения подходит к концу.

Москву не узнать. Ничуть не лучше, чем все города, что они проехали, возвращаясь с фронта войны, которую оставили с позором. На улицах пахнет кровью, он чувствует этот запах очень явственно, очень сильно. Мужчине искренне противно, что он вынужден ходить в штатском, но здравый смысл берет верх, напоминая, что привлекая излишнее внимание, он ничем не поможет супруге.
Уже к вечеру его пребывания в Москве, с помощью чудом оставшихся еще в городе старых знакомых, Перун узнает сумму, за которую непонятные люди готовы отпустить княгиню Голицыну-Остерман на волю. Это звучит дико. И ему хочется просто разнести к чертовой матери и Таганскую тюрьму, и половину, как минимум, тех, кто полагает себя теперь властью. Но он посылает своих офицеров с поручениями, а по их возвращении, сам идет к коменданту тюрьмы, или как там они теперь себя называют. Мужчине было без разницы.

- Сегодня никак нельзя выпустить, - одутловатый мужичок пристально смотрит на позднего гостя, предвкушая хороший куш. И все же медлит, - Нет. Сегодня. Как и условились, - скольких усилий стоит не проломить ему череп, даже сам громовержец не ведает, но из последних сил держит себя в руках, встречаясь взглядом с собеседником. Его маленькие бледные глазки бегают из стороны в сторону, он тяжело дышит, будто бы боясь расстегнуть китель с чужого плеча. – И не советую Вам обманывать. Не спрашивайте, просто поверьте на слово, - то ли твердость голоса, а значит и намерений Перуна его окончательно убеждают, то ли деньги и горсть драгоценных камней сверху, но он кряхтя поднимается с чужого кресла, неспеша идет к выходу, а затем ведет Перуна грязными коридорами, просит ждать, и скрывается на добрых полчаса, заставляя громовержца окончательно терять терпение, но ровно до той минуты, пока за шарообразной фигурой, бряцающей ключами, не показывается до боли знакомый силуэт.

- Катя, наконец-то! – они успели за эти тысячи лет сменить столько фамилий и имен, что и не сосчитать. Запоминая лишь потому, что не могли на людях называть себя так как есть. Они благословляли правителей, они были во главе княжеств и земель, всегда так близко держась к вершине, дабы заботиться не только о себе, но и своей вотчине, как и было положено им как Верховным богам, но никогда еще, и в том Перун был искренне уверен, никогда еще они не были в столь ужасном положении.
Он обнимает Мокошь в серости тюремного коридора, чувствуя как буквально становится легче дышать. Она всегда была его жизнью, его неотъемлемой частью, и никто не посмел бы ее отнять, даже на столько недолгое время. – Принесите вещи Екатерины Александровны, и мы уйдем, - он бросает пристальный взгляд на коменданта, который переминается с ноги на ногу, - Или Вы забыли о нашем уговоре? – он, конечно же, не забыл. Он, судя по всему, значительно превысил изначально озвученную сумму, и теперь судорожно соображает, не порешат ли его за то свои же. Впрочем, он непременно узнает о том, что одни твари всегда сжирают себе подобных, рано или поздно это случается. Но судьба этого человека Перуна вовсе не беспокоит.

Подпись автора

Тут громко и яростно, кровь и пыль, чужие знамена летят под ноги.
Зенит. Горизонт начинает плыть над пыльной дорогой...

https://i.imgur.com/V33stq6.gif https://i.imgur.com/bYEcR5Z.gif https://i.imgur.com/2VtSleA.gif

Мои дороги совсем не похожи на те, что ты привык измерять, не спеша, шагами.
Здесь люди собой подперев кресты, становятся каждую ночь богами.

+2

4

Таганская тюрьма – одиночка. Здесь нет камер на двоих, троих и более, но сейчас она заполняется с каждым днем все плотнее и потому, в камерах уже не то, что по двое и трое, в них столько людей, что днем приходится держать открытыми, чтобы обеспечить мало-мальское – даже не удобство – выживание. Ночью многие спят на полу, от этого болеют, а нынешний тюремный врач на эту должность согласился, кажется, одно лишь только потому что так имел доступ к медицинскому спирту. Говорят, из врачей а лазарете остался только хирург – спасла родословная и охранное письмо прямиком из столицы. А еще в хозяйственном секторе остались повара. Остались на свой страх и риск, потому что они рисковали и своей свободой, и своей жизнью, заботясь о том, чтобы у новых узников не оказалось нечаянно стрихнина, или крысы в супе. И все это Мокошь узнает за один час своего нахождения в самой дальней, кажется, камере. Здесь уже давно не разделяют их на мужские и женские, хотя в «Таганке» женщин отродясь быть не должно. Но сейчас даже этого не учитывают и не хотят считаться. От одной ли нужды? Нет. Желая принести еще больше неудобства, боли и унижений.

Но Мокошь не чувствует себя униженной. Едва она заходит в камеру, как мужчины здесь поднимаются со своих коек. Один из них уже спит на полу, уступив свое место недавно заключенной почтенной даме, в которой Екатерина Александровна без труда узнает мать убитого не более месяца назад князя Троекурова. У нее, кроме сына, невестки и двух внуков никого не было. Старшие на войне погибли, две дочери замуж вышли за пределами России. Где теперь невестка с внуками только Богу известно и о том Наталья Алексеевна горько плачет, когда Мокошь ее обнимает. Все время держалась, при мужчинах-то негоже, но никто ее теперь не винит и не стыдит. Да и кто бы посмел? Ведь ее материнское горе отдавалось болью в сердца всех здесь заключенных.

Княгиню Голицыну-Остерман все, заключенные в камере, узнают без труда. И она тоже узнает их. Вот Миша Святополк-Четвертинский – брат его на фронте, другой – сумел бежать, а отец умер незадолго до страшных этих событий. Вот Кирилл Урусов, у него астма, он задыхается в душных помещениях, и ему всегда сложно было на балах и приемах, где дамы душились чересчур сильно теми дорогими французскими духами, что дарили им мужья. Он теперь у самого окна. Говорят, им повезло, потому что окно тоже не у всех бывало, а у тех, кто в подземной части тюрьмы сыро, крысы и солнечного света совсем не видать. Вон там, у койки в углу Алексей Багратион-Имеретинский и это посягательство уже не на дворянство, а на высочайшую княжескую, королевскую и императорскую власть. Но все эти люди одинаково Мокоши знакомы. Все они поднимаются на ноги, завидев ее, а Миша сразу же тяжелый матрас княгини забирает, заботливо стелет его на койку, которую сам же и освобождает, застилает пока еще свежими простынями – стирать-то тут вскоре тоже будет некому. Тифозных вшей пока нет – сообщает, на койку жестом указывает и неловко поправляет очки. Мокошь задерживается на мгновение, но все-таки садится на край, чтобы и все остальные сесть могли. Этикет того не требует. Человеческое нутро, достоинство и уважение друг к другу – еще как.

- Вы, Екатерина Александровна, не стесняйтесь. Располагайтесь поудобнее. Мы всем, чем нужно поможем, - кашляя и глотая воздух из приоткрытого окна, говорит Кирилл Николаевич. Он, несмотря на все тяготы своей жизни и трудности со здоровьем всегда сохраняет доброту и готовность помогать ближнему, а потому, Мокошь поднимается на ноги, подходит ближе и берет кружку, что стоит тут с чистой водой на подоконнике. Женщина какое-то время держит ее в руке, слегка вращая воду в емкости, улыбается, внимательно слушая, - Умывальник у нас один на три камеры, пока перебоев с водой нет, недавно починили, но всякое бывает. Уборная-то одна на всех, вон там в конце по коридору, сейчас без конвоира пускают, а поначалу, - он перебивается кашлем снова, - А поначалу разное случалось. Говорят, что за любую попытку бунта велено стрелять на поражение, так что Вы осторожнее будьте, Екатерина Александровна, - он с искренней заботой на нее смотрит, а Мокошь в ответ только кружку протягивает. Мужчина отвечает недоумением, но затем все-таки берет и выпивает, все еще кашляя. Кашель тотчас же проходит, Кирилл Николаевич с благодарностью кивает, думая, что это всего на пару минут, но это не на пару минут. Астма его более мучить никогда не будет. А сам Кирилл Николаевич – не благодаря этой воде – благодаря воле случая, долго еще проживет, хоть и на чужбине.

- Благодарю за доброту, но мне ничего не нужно. Я здесь надолго не останусь, - тихо, но уверенно говорит женщина, возвращаясь к койке, которую ей так любезно уступили. Она складывает руки на коленях, совершенно убежденная в том, что озвучила и потому, не нуждающаяся в том, чтобы это доказывать. А что здесь, помилуйте, можно было доказывать? Перун придет за ней, вне всяких сомнений. И скорее всего, придет довольно скоро.

- Мы все так думали, Екатерина Александровна. Кого-то говорят, поначалу вообще через неделю-другую отпускали. Да только мы здесь уже три месяца – самое меньшее. А кто-то и намног дольше, - подает голос Святополк-Четвертинский, глядя на женщину с сочувствием, потому что ему кажется, что она просто не осознает текущих реалий, не хочет их принимать, как всякая женщина в сложных обстоятельствах. Но это вовсе не так. Она просто твердо знает, что здесь не задержится. Остальные – может быть. Месяц, год, три. Она – нет. И не было силы, что способна была убедить Мокошь в обратном.

- Если Екатерина Александровна так говорит, значит, так и есть, - глухо заключает Алексей, поднимая на нее светло-зеленые глаза. Он задумчиво смотрит на женщину, вертя в руках сигарету, судя по ее виду, уже совсем давнюю. Но не закуривая, потому что знает, кто Кириллу, тогда, совсем плохо будет. Этого он не хочет, - Я Александра Мстиславовича давно знаю, - еще тише добавляет он, - Мы с ним на фронте вместе были, пока я ранение свое не получил. Он всю Москву перевернет вверх дном и всех Большевиков отсюда вышибет, если понадобится это для того, чтобы Екатерину Александровну выручить. Так что, если говорит она, что скоро окажется на свободе, значит, так тому и быть, - он дует зачем-то в сигарету и убирает ее в угол, за камень. И это словно знак для всех. Тишина наступает, спорить никто больше не берется. Мокошь с благодарностью смотрит на мужчину, но тот не отвечает ей ни полувзглядом, все погруженный в собственные мысли.

Скоро наступающая ночь проходит тяжело. И тем тяжелее, что не спит не только одна Мокошь, но и многие здесь. На ночь камеры все-таки закрывают, кажется, что они остаются вдали от целого мира и только звезды, что заглядывают в окно, дают понять, что они все еще здесь, все еще живы, ничего еще не кончено. Кое-где время от времени слышатся всхлипы. Богиня понимает, но сама она больше не плачет – просто никаких сил нет. Смотрит на звезды и думает лишь о том, что они – единственное, что объединяет их с Перуном сейчас. Ведь он тоже их видит, тоже на них смотрит, а значит, она никогда не будет одна. Ни здесь, ни в каком бы то ни было другом месте.

Ей хочется знать, конечно, где именно сейчас Перун, все ли с ним в порядке, никто ли ему не навредил. О моральном состоянии тревожиться сейчас бессмысленно, потому что женщина хорошо понимала, какое оно. Хорошо понимала, что мужу плохо и больно, точно так же, как было плохо и больно теперь всей их земле, всему их дому, всем людям вокруг. А потому, она держится. То и дело вскидывает подбородок, гонит от себя ужасающие картины последних дней и в конце концов добивается того, что все произошедшее перестает казаться хоть сколько-нибудь реальным и настоящим. Потому что такое настоящим быть вообще не могло. Реальность, в которой один ее сын убил второго, не могла уложиться в голове у Мокоши.

Утро наступает очень нескоро, богиня просыпается последней. Все болит от сна на жесткой койке, но она не издает ни единого звука. Идет к умывальнику, умывается ледяной водой, еще какое-то время дрожит от холода. Хотя вообще-то холодно ей всегда и это никак не связано с тем, что в тюрьме сквозняки. Связано это с острым недостатком энергии, последние капли которой женщина потратила вчера, чтобы излечить смертного от его болезни. Теперь она и сама была сродни смертной.

Местную еду сложно было назвать вкусной. Сложно было вообще назвать ее едой, но Мокошь знает, что если она не будет есть хотя бы что-то – не дотянет до возвращения мужа. Эта странная особенность смертного тела удивляла, ведь в Прави вся еда имела энергетический, а не физический аспект и значение у нее было скорее абстрактное, нежели реальное. Здесь пришлось съесть корку хлеба и выпить воды, чтобы поддерживать функционал чрезвычайно ограниченного физического носителя. И почему-то это вызывало в Мокоши гнев. Он вскипал где-то в районе желудка, поднимался к горлу и пеплом оседал на губах, не будучи даже высказанным. А кому тут скажешь, что будь они сейчас Богами во всей полноте, Мокошь разнесла бы это место и ни одна пуля бы ей не помешала и даже рота большевистских ублюдков не встала бы у нее на пути, потому что гнев ее сокрушил бы любого? Этот бред вряд ли кто-то стал бы слушать. А потому, Мокошь молчала, смотрела в окно, а на часовой прогулке высматривала знакомые лица, ужасаясь тому, как их здесь много. И все, в чем состояла вина этих людей – их происхождение.

Когда за Екатериной Александровной приходят, на дворе уже вечер, скоро должны объявлять отбой. Мысль о том, что Перун прибыл так скоро, кажется женщине странной, ведь когда она говорила, что он приедет «скоро», она вовсе не подразумевала и не надеялась, что настолько. А потому, Морально она больше готова ко встрече со Львом, что пришел позлорадствовать, нежели с мужем.

И как ни странно, но тем сложнее оказывается его увидеть.

Мокоши всего на мгновение кажется, что это наваждение. Что его не может быть в этом уродливом сыром коридоре в месте, что прежде существовало только для убийц и преступников, но не для нее. Женщина на секунду останавливается, глядя большими голубыми глазами на Александра Мстиславовича, который известен ей под другим, куда более родным именем, прижимает руку ко рту, сдерживая и слезы, и всхлип, а лишь затем бросается к нему и все, что позволяет себе – крепко-крепко его обнять. Она не плачет, хотя слезы стоят в глазах. Она не кричит и не пересказывает ему все ужасающие события. Она не целует его, не заглядывает в глаза, желая убедиться, что это на самом деле, не просит забрать ее поскорее. Только обнимает так крепко, как может, ощущая, как сердце вот-вот готово вырваться из груди.

- Ты здесь, слава Богу, - и они знают, какому Богу она воздает хвалы,- Ты здесь, - нет, она не называет его «Саша», потому что это не его имя. А раз это не его имя, значит, как бы они ни старались – не смогут его у него отобрать. Они больше ничего у них не отберут. Ни за что на свете.

Мокоши отчаянно хочется и целовать, и плакать, и рассказывать, захлебываясь, обо всех ужасах. Но вместо этого, уверившись в том, что перед нею действительно Перун, женщина размыкает объятия и болезненно, тяжело и мучительно улыбается супругу. Потому что даже когда весь мир вокруг них рушился, это было неважно, если Перун был рядом. Он ведь и был, на самом деле, целым ее миром. Вселенной, не знающей начала и конца.

Вещей у нее совсем немного – заставили снять медальон, что она носила на шее все время. Внутри были фотографии мальчиков и Перуна, а еще прядь его волос. Нет, не из сентиментальных чувств, не для того, чтобы часть его всегда была рядом. Ведь она итак была – в ее сердце, душе и разуме, что за пять тысяч лет уже не были, кажется, отделимы. Для их единства им вовсе не нужны были физические носители и доказательства. Это просто существовало между ними. Неизменным. Всегда. Прядь волос Перуна нужна была, если ей потребуется в его отсутствие сотворить для него какое-нибудь важное колдовство, способное ему помочь. И оставлять эту вещь здесь Мокошь не намеревалась. Равно как и драгоценную заколку из своих длинных темных волос, браслет и два кольца, среди которых, впрочем, не было свадебного перстня.

- Лев забрал мое обручальное кольцо, - тихо говорит женщина, давая понять, что здесь этой вещи нет именно по этой причине, а не потому что кто-то решил присвоить ее себе. Мокошь все еще помнит обещание. Помнит, что сказала Льву. Но ни за что не станет повторять это теперь, потому что на самом деле боится подобного исхода. Нет, она никогда не заставит и не позволит Перуну убить родного сына. Уже хватит крови, что была пролита внутри их семьи.

Подпись автора

https://i.imgur.com/0yUQuNT.gif https://i.imgur.com/mh6M681.gif https://i.imgur.com/5MGtam1.gif

+2

5

Коменданту Таганской тюрьмы (или как теперь они решили именоваться?) было чуть за сорок. Он был постоянно уставшим, его донимала барахлящая печень и порою боли в сердце. Он терпеть не мог эту свою службу, но ничего лучше, как он уверен, ему не подвернулось за все эти годы, потому, как всегда, в обход него находились покрасивее, побогаче, знатнее и успешнее. За это его вечно дома пилила жена, которая после четвертых родов сильно внешне постарела, потеряла часть зубов, и вечно была в заботах, напрочь забросив саму себя, и непременно оправдываю свою неряшливость и запущенность отсутствием должного довольствия от супруга. Она не единожды припоминала ему, что могла бы выйти замуж за сына ярославского купца, что таскал ей подарочки, да к тому же был единственным наследником немалого отцовского состояния. Но нет же, она выбрала его, и теперь вынуждена прозябать в нищете, не понятно где выискивая средства на приданное дочерям, потому как иначе никто приличный их никогда в жены не возьмет, а значит и судьба им будет уготована как у родной матери – бедная и безрадостная.
Комендант все это слушал, по обыкновению молча и в пол уха, лишь изредка, после особенно неудачного дня, когда крупно проигрывал в карты или же начальство приезжало с инспекцией, срывался на супругу, совсем уж изредка и поколачивая, хоть и не сильно. Единственной отдушиной ему была едва перешагнувшая юность солдатская дочь. К ней в арендуемые комнаты он то и дело наведывался после тяжелого дня на службе, ей на подарки старался выкроить несколько рублей с жалованья, и отчего-то искренне был уверен, что она его всецело и безраздельно любит именно как человека. Впрочем, последнего не было и в помине. Девушка искала себе выгодные партии, что обеспечат ей более или менее приличную жизнь, а потому комнаты ее посещал отнюдь не только комендант, но и другие, готовые оплачивать жилье, платья и французские духи. Ей бы комендант очень хотел отнести эту изящную заколку для волос, и эти перстни тоже. Он все вертел драгоценности в руках, шумно вбирая ноздрями воздух, снова убеждаясь, как же отчаянно права новая власть – одним доставалось все только лишь по праву рождения, а другие достойные люди вроде него вынуждены были всю жизнь перебиваться с воды на хлеб без масла. Комендант жил в этих своих глубочайших заблуждениях, буквально упиваясь ими, и вовсе не задумываясь ни разу о том, сколько своих денег он оставил в кабаках и за карточными столами, а мог бы и жильем побольше обзавестись, и сыновей получше выучить. Он никогда не думал, да и не буде думать о том, что даже на те средства, что сейчас получил от князя Голицына-Остерман, на ту часть, коей комендант ни с кем делиться не намерен, он может безбедно жить какое-то время, к тому же обеспечить хорошим приданным дочерей, оплатить услуги медика для супруги. Нет, все это снова разойдется по карточным шулерам, осядет в съемных комнатах молодой любовницы, что при виде таких средств будет с ним особенно любезна и страстна. А мужчина продолжит винить всех тех, кто теперь ожидает своей части в стенах Таганской тюрьмы, всех тех, кто еще как-то пытается спасти свою жизнь и жизнь своего Отечества, их он винить будет во всех несчастьях и бедах своих, только лишь потому, что украшения в его одутловатой ладони принадлежат не ему, а какой-то княгине. Он умрет с этими же глубочайшими заблуждениями – будет зарезан в пьяной драке после выигрышной партии в бридж, или убит новой властью, решившей, что он недостаточно ей верен и предан, а может просто уснет на улице после обильной выпивки и замерзнет насмерть. Это уже не важно. Важно то, что ни он, ни тысячи таких же, никогда не поймут, кто истинная причина их несчастий, лишь закапывая себя в яму, из которой не выбраться, все глубже и глубже. Попутно унося в небытие многие сотни воистину достойных.

- Я заберу, - Перун утвердительно кивает, он уже давно забыл про коменданта, с той самой секунды, как он отдал вещи Мокоши, и теперь окончательно и всецело был занят супругой, всматриваясь в ее лицо, что кажется сейчас бледнее обычного, в светлые ее глаза, и становится дико от одной мысли, сколько она успела увидеть за эти дни того, что никогда узнать и увидеть не должна была. Безусловно, громовержец отчасти винил и себя, что не был рядом, что не сумел приехать раньше, не сумел защитить ее от всего этого кошмара. Впрочем, кошмар теперь царил вокруг и всюду, от него было не спрятаться ни за стенами еще не отобранных усадеб, ни за высокими заборами, ни в самых дальних уголках страны. Эти люди, если их так можно было назвать, жаждали разжечь пожар, и что ж, у них это прекрасно получилось, было бы глупо сие отрицать. Можно ли погасить его? У Перуна ответа не было. Но он обязан был попытаться. Обязан был, будучи Верховным, призванным защищать и оберегать всех людей на их землях, даже если те его почти не помнят и совсем в него не верят. Обязан был как муж, обеспечив супруге жизнь, которой она достойна. Как отец, потерявший в этом пожаре собственного сына. 

- Пойдем отсюда, - он снова не глядит на коменданта, берет Мокошь за руку, уводя ее прочь из стен Таганской тюрьмы, по этим сырым и темным коридорам как можно быстрее, и только глотнув свежего, уже почти ночного воздуха, окончательно убеждается, что все получилось. Техника постепенно наводняет большие города, и Москву в том числе, но они все равно садятся в обычный экипаж, не желая привлекать к себе внимания. Перун помогает сесть супруге, кивает мужчине на месте кучера, что был одним из его конногвардейцев для пущей надежности, затем забирается в экипаж и сам, плотно закрывая дверцу, и задергивая шторки на окнах. Кто бы мог подумать, что они будут передвигаться именно так. Кто вообще мог подумать, что дойдет до такого? К счастью, им хотя бы не придется сейчас проезжать свой дом, в котором черт знает что ныне творится.

- Уедем завтра утром, - Перун открывает дверь, пропуская женщину вперед, в те несколько комнат, что призваны стать им недолгим ночлегом. Один из конногвардейцев подкидывает поленьев в печь, другой как раз несет горячий самовар, но при виде полковника с супругой привычно вытягиваются по струнке, продолжая свои дела только после позволения. – Воды должны были нагреть, я подумал, что тебе понадобится, - он бы сам после пребывания в тюремной камере первым делом предпочел бы искупаться, - Надеюсь, не буду тебя смущать? – Перун тихо смеется, вновь обнимая женщину, и выпуская лишь потому, что иначе вода остынет и придется долго ждать, прежде чем ее нагреют вновь.
Он и сам умывается, тщательно вытирает лицо, а затем садится в кресло в углу комнаты и закуривает. – Я знаю, что это сложно, но нам надо будет уехать, и из усадьбы тоже, - не было никакой возможности и смысла строить иллюзии, их мир катился в пропасть, и дожидаться чего-либо на самом ее краю было бы глупо и бесполезно. – На юге сейчас нет власти большевиков, там собирается большая добровольческая армия, чтобы дать им окончательный отпор. А оставаться здесь – это… это самоубийство, - мужчина качает головой, устало трет виски. – Я тоже не хочу, но, боюсь, что у нас нет иного выхода сейчас.

Перун подходит ближе к супруге, гладит ладонью по мокрым волосам, хочет сказать ей что-то еще, что-то ободряющее, но его прерывает вежливый стук в дверь. – Александр Мстиславович, там молодой человек явился, утверждает, что Ваш сын, - громовержец заметно меняется в лице, первым возникает желание приказать спустить Льва с лестницы, и доходчиво объяснить, что ему не стоит более даже пытаться увидеться с отцом и матерью, а то и вовсе отправить мерзавца в Навь, где ему было самое место. Но мужчина медленно выдыхает, собираясь с мыслями, - Пусти. Проверь, чтобы с ним никого не было. – он снова поворачивается к Мокоши, - Я сам с ним поговорю, - и Перун уверен, что Льву этот разговор совершенно точно не понравится.

Подпись автора

Тут громко и яростно, кровь и пыль, чужие знамена летят под ноги.
Зенит. Горизонт начинает плыть над пыльной дорогой...

https://i.imgur.com/V33stq6.gif https://i.imgur.com/bYEcR5Z.gif https://i.imgur.com/2VtSleA.gif

Мои дороги совсем не похожи на те, что ты привык измерять, не спеша, шагами.
Здесь люди собой подперев кресты, становятся каждую ночь богами.

+2

6

Мокошь хочет глупо, необъяснимо, почти по-детски заупрямиться. Сказать супругу, что она никуда отсюда не уйдет, что они должны достать отсюда не только ее саму, но и всех, кто был с нею в этих казематах, где прозябали теперь такие достойные люди. Она хочет топнуть ножкой, разрыдаться и потребовать у мужа, чтобы он использовал все свои силы и освободил их друзей, их знакомых, их близких – всех тех, кто не заслуживал здесь находиться, всех тех, кого вообще не должно было никогда здесь быть, потому что они не то, что не преступники, они жертвы этой ситуации и этих обстоятельств. Но рациональное начало в Мокоши сейчас возобладает над чувственным. Так бывало с нею редко, но сейчас за мужа, как и бы постыдно это ни было, за себя, она боится гораздо больше, чем желает свободы всем, кто был ей не безразличен.

Сложись обстоятельства иначе, она бы теперь радовалась тому, что супруг вернулся к ней, живой и невредимый, тому, что у них целое лето впереди, тому, что они смогут побыть вдвоем. Не было нужды говорить о том, как сильно она скучала и нуждалась в супруге. Не было нужды говорить это даже и теперь, потому что вся любовь ее, вся нужда в нем в одном взгляде, которым она смотрит на Перуна, словно вопрошая – через что он прошел, чтобы быть здесь? Знает ли обо всем, что случилось? А, впрочем, конечно же, знает, раз сумел найти ее так быстро, раз сумел так быстро вызволить. И от этого на душе становится только тяжелее. Не так она рассчитывала и не так желала встретить мужа, когда он, наконец, вернется.

Мокошь, конечно же, рада покинуть тюрьму, но вместе с тем, гнетущее чувство уже в экипаже становится лишь тяжелее. Ведь им предстояло вернуться в дом, где случился весь этот кошмар, где брат пролил кровь брата, где она держала на руках свое умирающее дитя и ничем-ничем не могла ему помочь. Как ей было теперь смотреть в глаза Перуну? Что сказать ему? Что она не смогла воспитать их сыновей достойно? Что она не смогла объяснить им ценность семьи? Что она не заметила, как большевистский яд отравляет душу и разум ее младшего сына? Что из этого она вообще сможет произнести, глядя Перуну в глаза? Как сама сможет пережить это? Как справится со всем этим кошмаром?

Мокоши кажется, что земля провалится у нее под ногами, стоит ей коснуться ее в пределах усадьбы. Но она выходит из экипажа, оборачивается на супруга, то ли желая убедиться, что он – не сон, то ли ища его поддержки теперь, а ничего не происходит. И земля не проваливается под ногами, и проклятие Рода не ложится ей на чело. Нет. Со своими ошибками, со своей болью, со своими страхами она останется наедине безо всяких проклятий и накажет себя пуще, чем мог бы любой из старших Богов. А, впрочем, разве кто-то вообще мог наказывать ее, Верховную, кроме супруга и ее самой же? И Род свидетель, Мокошь отлично с этим справится.

Женщина, конечно же, ничего не имеет против полка Перуна, расквартированного в их доме. Она всегда была радушной хозяйкой, которая принимала гостей со всем приличествующим участием и расположением. Приняла бы и сейчас, но никаких сил на самом деле не было. Мокошь только коротко здоровается со всеми, кого видит, обещая себе, что после ванны обязательно придет в себя достаточно, чтобы проследить за тем, чтобы в доме все было хорошо и гостям всего было в достатке. Сейчас же она способна только на то, чтобы унять причитания Ксении, молча похлопав ту по плечу. Мокошь, бледная, как сама смерть, с ледяными руками, следует за Перуном в их комнаты. «Их комнаты», впрочем, были тут весьма условны, потому что спальню и гостиную при ней, что они использовали, когда приезжали сюда раньше, женщина приказала закрыть первыми. Помещения были большими, на втором этаже, отапливались сложно и требовали много дров, никакой нужды в такой расточительности не было. Но если уж нашлось место, где поставить ванну и нагреть воды, стало быть, и здесь было не так уж плохо.

Впрочем, Мокоши казалось, что плохо ей теперь будет везде до тех самых пор, пока она не распахнет глаза и не поймет, что все закончилось. Неважно, как именно. Победили ли большевики, или их противники, приговорили ли их с Перуном к расстрелу и потому они проснулись в своей постели в Прави, или случилось, что-то еще. Главное, что закончилось. Главное, что чувство этого острого и гнусного стыда, боли, страха, презрения к самой себе, больше ее не коснется. Больше не будет вопросов – что я сделала не так? Больше не будет страха за детей, потому что, наверное, им вообще не стоило заводить смертных именно потому что они были смертными. Значение таких детей было вторично и все-таки, почему так больно? А может быть, именно потому что она всегда воспринимала их исключительно так, именно как смертных и они не имели значения достаточного, чтобы воспитать их достойно?

Вопросов было много, но ответов Мокоши едва ли мог дать хоть кто-нибудь. В какой-то момент она просто зажимает лицо руками и опускается на дно ванной с головой, как если бы толща водой над ней смогла бы смыть эту Навь из ее разума, души и сердца. Нет, Перуна она, конечно же, не смущается и принимать ванну при нем не кажется ей чем-то предосудительным, или постыдным. Предосудительным и постыдным кажется то, что ее сын вовсе не был ее сыном, а она этого не видела. Предосудительным и постыдным было то, что она отдала свой дом и сбежала в эту усадьбу, хотя при помощи магии могла бы удерживать их имение еще очень и очень долго. Предосудительным и постыдным было то, что она испугалась и чувствовала страх до сих пор. И страх этот был настолько силен, что она даже не попробовала упросить мужа вызволить всех пленников таганской тюрьмы. Это было невозможно, конечно же, но ей следовало хотя бы попытаться.

- Я знаю, что у нас нет другого выхода. Знаю, - вынырнув, Мокошь кивает головой, потому что спорить тут на самом деле бессмысленно. О чем? Можно было бы поднять палец вверх и заявить, что, мол, они-то Верховные славянские боги и бежать от кучки зарвавшихся и озверевших смертных им  не надлежит. Пожалуй, в этих словах даже была бы правда. Бежать им и впрямь не надлежало. Но еще правда была в том, что у Мокоши сил не было даже для того, чтобы сотворить простенькое заклинание, не говоря уже о том, чтобы превратить эту усадьбу в крепость и удерживать ее так долго, что большевики успеют сдохнуть все целиком, со всем своим сбродом. Будь все это пару тысяч лет назад и им с мужем даже никакие другие сторонники не понадобились. Они со своими способностями во всей их полноте не поместье удержали бы, а всю Москву и целую страну. А теперь? А теперь и за это было стыдно. За понимание того, что они должны были смочь, но не могли, потому что сил не хватало. Стыдно было за слабость. Стыдно было за то, что страх в Мокоши был куда сильнее ее твердого намерения остаться здесь и отстоять то, что принадлежало им по праву. Потому что в отличие от всего этого сброда, им с Перуном русская земля принадлежала по божественному дозволению, выше которого не могло стоять и не стояло ничто на всем белом свете.

- Я хочу уехать отсюда поскорее. Не могу видеть это место. Не могу видеть Москву такой. Не могу видеть такой нашу землю, - подняв ясные глаза, полушепотом произносит Мокошь, чувствуя, как от простого прикосновения мужа к волосам у нее сердце сжимается – настолько сильно она соскучилась и настолько сильно нуждалась в нем и в его понимании того, что им надлежит делать дальше. Да, им будет очень сложно в ближайшие годы, возможно, почти невыносимо, но сжать зубы и терпеть эта женщина умела. Особенно ради высоких целей, но прежде всего – ради супруга, которому теперь как никогда нужна будет ее поддержка и ее расположение.

Их единение очень скоро разбивает стук в дверь. Мокошь замирает, а затем от новости у нее буквально перехватывает дыхание. Это похоже на панику, или на такую какофонию чувств, что справиться с нею невозможно. Женщина поднимает беспомощный взгляд на супруга и преодолевает желание остановить его. Лев был ее виной, ее ответственностью, Перуну не стоило с ним встречаться вовсе, но она не может сказать этого вслух, не может себя преодолеть. И лишь когда муж уходит, а в комнату проскальзывает Ксения, она поднимается из ванной, поднимает руки вверх, позволяя девушке сначала укутать ее в полотенце, а затем помочь надеть нижнее платье. На одевание целиком теперь ушло бы слишком времени, а потому, Мокошь надевает лишь халат, перехватывает талию поясом и промокает длинную свою косу полотенцем с тем, чтобы мгновение спустя босой уже следовать по ледяному полу в общую гостиную, а затем и на крыльцо, где и находились теперь Перун со Львом. Причитающую Ксению женщина игнорирует начисто, а едва оказывается рядом с супругом, встает чуть левее за его спиной и берет его за руку. Она с трудом заставляет себя поднять глаза на мальчишку, что больше не был ей сыном, больше не был ей вообще хоть кем-нибудь.

- Ты мне не сын и тебе здесь больше не рады. Убирайся, - глухо заключает Мокошь, ощущая, как начинают трястись ее руки. Не то от холода, не то от ужаса.

- А я и не с вами пришел говорить, мама, - он выделает последнее слово особенно едко.

Единственное, о чем Мокошь на самом деле жалеет – ей не достает сил, чтобы проклясть его, отобрав не только честь, сердце и разум, но его жизнь, коей Лев, может быть, вообще никогда не был достоин.

Подпись автора

https://i.imgur.com/0yUQuNT.gif https://i.imgur.com/mh6M681.gif https://i.imgur.com/5MGtam1.gif

+2

7

С этой буквы пишутся два дорогих слова: Родина и Россия. "Расход" и "Расстрел" - тоже начинаются с этой буквы. Ни Родины, ни России не знали те, что убивать ходят. Теперь ясно.

- Ну что ты, Левушка, - Лида Конева гладит юношу по плечу, другой рукой держа прикуренную сигарету, изредка затягиваясь, и выдыхая едкий дым под потолок небольшой комнаты, что некогда была спальней Лидии Федоровны Самгиной, руководящей женским коммерческим училищем на 1-й Мещанской улице. Изысканная лепнина на высоком потолке рано или поздно начнет желтеть от табака. Впрочем им, современным радетелем за судьбы простого народа, на то плевать. Им вообще очень на многое плевать. Ведомые мальчики и девочки с непомерным эго, которые научились убивать, а думать своей головой - так и не научились. – Никто не должен стоять на пути мировой революции, - она улыбается ярко-накрашенными губами, помаду для которых нашла в соседних комнатах. Голос у Лиды чуть сиплый, грубоватый, хотя еще год назад таким не был, но девочка из интеллигентной семьи быстро научилась быть своей в новом окружении. Младший сын известного княжеского рода сразу же ей приглянулся. Лида никогда не знала стестененности и прочих лишений, но ведь хотелось большего. Не случись революции, разве посмотрел бы на нее тот, кого теперь она величает Левушкой? То-то же! А теперь вон как смотрит, улыбается, головою кивает, по коленке ее ладонью гладит. Лида Конева своего упускать не собирается. И вовсе юную девичью душу не трогает, что несколькими часами ранее ее «Левушка» страшно обидел и оскорбил собственную мать и убил старшего брата, вставшего на ее защиту. Лиде Коневой на это тоже наплевать. Были бы ее родители сейчас в Москве, они бы и к ним наведались, непременно бы наведались, ибо нечего всей этой мерзкой аристократии и буржуазии богатства свои хранить, когда их поделить можно на всеобщее благо. Вот такое благо сейчас двумя аккуратными рубинами, обрамленными золотом, сияло в ушах Лидочки Коневой. Рубины красные, словно тот самый мировой пожар, неужели не символично?
- Да ничего я, - Лев чуть морщится, выпивая залпом рюмку водки, забирает у девушки сигарету, делая глубокую затяжку и едва не заходясь кашлем, а что хотеть, коли не привык еще. – Не жалею, не думай там себе, - юноша хрипло смеется, утирает следы яркой красной помады с шеи. – Много их еще таких, как эти… родители мои, - ему совершенно не кажется, что он делает что-то не так. Ему не кажется, что мысли его не то, что недостойные, а просто-напросто кощунственные. Ни смерть брата, ни горе матери его не тревожило. Будто вынули из человека всю душу, а вместо нее вложили исковерканное Ульяновым учение Маркса. И ходит человек теперь с этой позорной чернотой внутри, и радуется, и счастлив даже. Ходит, а за ним тягостный кровавый след тянется. Впрочем… а может и не было у него никогда этой самой души?

В соседней комнате уже битый час пьют, играют в карты, слышится то звон битого стекла, то отборная ругань, то женские крики. Льва и Лиду это нисколько не смущает. Они сидят, словно лишенные слуха, точно также, как лишены и разума. Почти ночь уже на дворе, когда распахивается дверь и на пороге появляется сильно выпивший Егорка, - Папаша твой, поговаривают, вернулся, - отпивает из горла, усы приглаживает и все на Лидку поглядывает, сально так, но беззлобно. Лев подается вперед, смотрит воспаленным взглядом на соратника и товарища, - Врешь! Он там хер знает где с полками своими, - вот уже и речь успел новую выучить и применять по назначению, - А вот и не вру! – Егор повышает голос, плюет на пол, едва не попадая на собственные сапоги, - Товарищ мой его видел у Таганской тюрьмы, а теперь уже точно говорят, что мать твою выпустили, смекаешь, князек? – юноша вскакивает на ноги, готовый броситься на Егора и за шутливый тон, и за обидное прозвище, второе, собственно, обижало Льва больше всего остального. Отдыхать ему уже не хочется, он отталкивает Лиду, что пытается утянуть юношу обратно к креслам, не до нее теперь. Теперь Лев Голицын-Остерман хочет увидеть их лица – поникшее лицо матери и раздраженное лицо отца. Хочет позлорадствовать, хочет посмотреть на них обоих так, как смотрит победитель на побежденных, потому что за ним сила и правда, за ним будущее, а они – нет, не родители ему, просто-напросто верные умершему режиму и времени дураки. И обо всем этом Лев им непременно сообщит, как только переступит порог уже практически не их дома. – Я быстро, - он машет девушке рукой, - Подарочек тебе привезу, - ухмыляется, потому как подарок-то у него уже был, во внутреннем кармане болтался в виде обручального кольца матери. Ничего, через несколько часов вернется и Лиде подарит, вот она рада-то будет!


Перун целует супругу, смотрит на нее выразительно, прежде чем покинуть комнату, и взгляд этот должен был просить ее не выходить, просить ее остаться здесь, чтобы не встречаться с тем, кого они еще недавно считали своим сыном. Он не спрашивал у Мокоши о случившемся, было достаточно того, что рассказали оставшиеся с княжеской семьей люди, встретив громовержца по его прибытию в усадьбу. Он видел тело своего старшего, а теперь и единственного, сына. И он доподлинно знал, кто поднял на него руку. И тому не было прощения. Более всего Перун не желал, чтобы супруга была свидетелем их разговора со Львом, и уж тем более – ее слишком вероятного исхода.

- Ксения, выйди, будь так добра, - мужчина спокойно обращается к девушке, и так мигом покидает небольшую гостиную, - Вы тоже, - а это уже приказ, обращенный к трем конногвардейцам, которые его конечно же выполняют, но громовержец знает, что далеко от дверей комнаты они не уйдут. Это называлось преданностью. Тем, что тому, кто некогда был их с Мокошью сыном, совершенно неведомо. – А ты, - голос мужчина становится очевидно жестче, - Потрудись объяснить, зачем явился сюда, - все же зря Мокошь не вняла его молчаливым просьбам, не осталась в другой комнате, а вышла сюда. Очень зря. Громовержцу теперь приходилось себя сдерживать, а этого не хотелось. Желание его было более чем однозначно – отправить мальчишку в Навь. Нет, он не стал бы убивать собственное чадо, и не желал смерти своему ребенку, просто Лев им не являлся больше.

- Все Вы, отец, за свое былое величие цепляетесь, за мундир вот, - Лев усмехается, качает головой, кивая Перуну, - А тем временем Вы все проиграли. А мы – нет. Каково это – проигрывать, а? – мужчина даже не сразу осознает, что разговаривает именно со Львом, а не с каким-то окончательно отупевшим неизвестным ему человеком. Неужели это они произвели его на свет? Неужели может быть такое, чтобы ребенок не унаследовал ровным счетом ничего от обоих своих родителей?

- Что еще скажешь? – Перун держится, хотя Мокошь наверняка может и увидеть, и почувствовать, как гнев внутри мужчины закипает, словно лава проснувшегося вулкана. – Скажу, что Вам и Вашим безвольным солдатикам надо бы освободить дом. Мы его национализируем не сегодня, так завтра. Но я Вас не выгоняю, пока что, можете остаться и посмотреть, что дальше будет, - его самодовольная улыбка действует на Верховного, как красная тряпка на быка. У него не так много сил, как хотелось бы, но он чувствует, как искры трещат на кончиках пальцев, и мужчина сжимает ладонь в кулак. Тратить силы на этого выродка он не намерен, справится и более простыми способами.

- Во-первых, - Перун уверенным и широким шагом подходит ближе к юноше, крепко беря его за груди одной рукой, - Не смей разговаривать в таком тоне. Во-вторых, ты мне больше не сын, я отрекаюсь от тебя, и не надейся, что одними лишь бывшими кровными узами ты заслужишь хоть какое-то снисхождение, - В-третьих, отдай сейчас же кольцо, что ты не имел права не то, что забирать, а даже прикасаться к нему, - он не собирается отпускать мальчишку, держит крепко, и едва сдерживается, чтобы не впечатать кулак в его безумное, усмехающееся лицо.

- Вы так отстали от жизни! – голос Льва срывается, будто и действительно умом тронулся окончательно и бесповоротно, - Ваше время кончилось! Пришло наше! Смиритесь уже и катитесь к чертям! Мне противно все, что связано с Вами и с такими как Вы!  - он может и хотел бы прокричать что-то еще, да только тут уже Перун не выдерживает больше. Он не имеет права открывать здесь рот, и уж тем более в присутствии Мокоши.

Лев от удара почти отлетает к стене, прикладываясь к ней спиной с характерным глухим звуком, из носа тут же струится алая дорожка из крови, юноша плюет на пол, явно лишившись нескольких зубов. Ему совершенно точно больно, но он как будто бы смеется. – Мы поговорим по-мужски, хотя этот ничего общего с мужчиной и не имеет. Уйди, я тебя прошу, - громовержец обращается уже к супруге, все еще призрачно надеясь, что она внемлет его словам и просьбам, и ей не придется становиться свидетелем дальнейшего, с позволения сказать, разговора.

Подпись автора

Тут громко и яростно, кровь и пыль, чужие знамена летят под ноги.
Зенит. Горизонт начинает плыть над пыльной дорогой...

https://i.imgur.com/V33stq6.gif https://i.imgur.com/bYEcR5Z.gif https://i.imgur.com/2VtSleA.gif

Мои дороги совсем не похожи на те, что ты привык измерять, не спеша, шагами.
Здесь люди собой подперев кресты, становятся каждую ночь богами.

+3

8

Каждое новое слово Льва, каждая его фраза – пощечина его матери. Ей не верится в то, что это происходит на самом деле. Все существо Мокоши сопротивляется принятию того, что это – на самом деле ее сын, кровь от ее крови, но уж точно не часть ее божественного существа и не часть ее силы. В этом мальчишке не было ни капли от нее самой, но что более верно – в нем не было ни капли от Перуна. Ни его достоинства, ни его силы, ни его мужества, ни его чести, ни его благородства. Ничего, из того, что в муже явственнее всего виделось и теперь, когда он лицом к лицу сталкивался с самым жестоким разочарованием этой их жизни. И почему-то от мысли об этом Мокоши становится страшно. Ведь это была ее вина, ее ответственность.

Женщина белеет, глядя на сына, тяжелые удары сердца набатом раздаются  в ушах, богине становится тяжело дышать, но с места она не двигается. Даже отпускает руку Перуна, когда тот больше не в силах терпеть слов Льва, его поведения, его нелепых, безумных даже насмешек. О какой победе он говорил? О каком поражении? Они отобрали у них дома и имущество, слуг и средства к существованию, но даже тех, у кого они отобрали жизни, им победить не удалось. Яростная сила вообще редко побеждала духовные начала, что так сильны были хоть в Мокоши, хоть в Перуне, хоть в многой части другого дворянства. Нет, не во всем дворянстве, к сожалению, и Лев был явственным тому подтверждением. Но в значительной его части. Той, что умирала, переживала лишения, страх и страдания, но все равно оставалась верна себе, России, началам, взращенным в них этой землей и этим обществом. Всему этому сброду казалось, что вся суть дворянства состоит в их вещах, нарядах, драгоценностях, что получив то же самое, что было в руках дворян, они станут подобны им. Но истина лежала на противоположном конце материального. Она лежала на противоположном конце даже физического, потому что в сути своей здесь даже смерть ничего не меняла. И Мокоши было стыдно и отчаянно страшно от того, что сын ее этого не понимал. Ему казалось, что вместе с поместьем он отберет у родителей все, что у них осталось. Но это было не так. Не в последнюю очередь, потому что ему не удалось сделать главное: ему не удалось отобрать их друг у друга, потому что даже стены самой беспощадной тюрьмы не могли разделить Перуна и Мокошь.

Вместе с тем женщине отчаянно-страшно было и по другой причине. Быть может, в воспитании своем она, что-то упустила. Быть может, не всегда равноценно относилась к сыновьям, но она любила их обоих, она дарила им тепло, ласку, заботу и тревожилась о них одинаково. Так неужели большевистская идеология оказалась сильнее этого? Оказалась сильнее любви и тепла родительского дома, объятий матери и наставлений отца? Неужели все эти нелепые, жестокие и бессмысленные лозунги были сильнее колыбельных, что она ему пела, добрых слов, что говорил Перун, вечеров, проведенных в домашнем уюте и семейном тепле? И если да, то почему? Как так вышло, что ее собственный сын теперь желал им, если не смерти, то жизни полной жестоких лишений? Как так вышло, что он не находил в себе ни доброты, ни благородства, ни чести, чтобы уважать хотя бы родителей? Это ставило под сомнение не только авторитет Мокоши, как матери, но и ее состоятельность, как богини. Неужели она ослабела настолько, что даже в собственном сыне не смогла взрастить то, что было должно?

- Если ты и впрямь думаешь, что в доме и в мундире дело, что в них состоит величие, то отец-Род мне в свидетели, тебя уже ничто спасти не способно, - и в этих словах нет попытки достучаться, или донести до Льва какую бы то ни было истину. В этих словах горечь, боль и отречение. Мокошь была матерью, а в матери всегда теплилась надежда в отношении своих детей, даже если вдруг случалось так, что они шли по неверному пути. И в какие-то отдельные моменты женщине глупо, самонадеянно, даже жестоко по отношению к самой себе казалось, что если Лев одумается, то в ней найдется сила, чтобы простить его. Наверное, сила эта теплилась в ней и теперь, даже после всех слов, что были сказаны юношей, но вместе с тем Мокошь все вернее укреплялась в отчаянном почти понимании: Лев не мог одуматься, потому что ни разума, ни души, ни сердца в нем не осталось более. Он совершил все самые чудовищные преступления из тех, что для Мокоши, как для славянской Богини, супруги Перуна и Верховной пантеона были просто немыслимы. Он убил брата, он поднял руку на мать, он привел врагов в родной дом и он оскорбил и отрекся от своего отца. Не было ничего страшнее, что он бы еще не совершил. Пожалуй, разве что, он убил бы их с Перуном, но это было для него невозможным, как ни старайся, даже приведи он сюда всю московскую свору выродков.

- А мне ваше ложное спасение и не нужно! – он усмехается окровавленным своим оскалом, глядя прямиком на Мокошь, как зверь смотрел на свою жертву перед прыжком. Не будь здесь Перуна, женщина не сомневалась, он бы бросился на нее, но сейчас супруг вряд ли позволит причинить ей хоть малую толику вреда, - Это вам, вам нужно спасаться бегством и чем быстрее, тем лучше, ведь скоро все здесь сгорит. Что, матушка, этого ваши нити вам не подсказали? Если вы такая всемогущая богиня, так чего ж не исправили падение вашей буржуазной погани? Или все сказки? Спасайтесь теперь сами, ибо никакой пощады вам ждать не приходится, - он все говорит-говорит. Мокошь бросает в жар. Ей кажется, что она лишится чувств. Но в какой-то момент все это вдруг проходит. Все слова становятся ничем, пустым, сущей ерундой. Женщина больше не видит во Льве не то, что сына – человека. Он был просто зверьем, вдруг почувствовавшим себя равным человеку, может быть, даже превосходящим его.

Мокошь беспомощно смотрит усталым своим взглядом на супруга. Он просит ее уйти и больше княгине вовсе не кажется, что она не может этого сделать. Она тревожится, пожалуй, за мужа, но страх этот бессознателен и глуп, потому что даже предположить, что Лев сможет причинить какой-либо вред Богу войны – смешно и нелепо. Но она все равно тревожится, все равно боится, а в груди все равно болит так сильно, точно кто-то пытался вынуть ее сердце.

- Он – не человек и не мужчина, это так, - полушепотом, срывающимся голосом произносит Мокошь, глядя на супруга, - Но ты есть и всегда будешь лучшим из них, - а значит, он не сделает больше, чем будет необходимо. А значит, не запачкает руки в крови сына. А значит, это поместье не окропит кровь еще одного их детей. Больше женщина не говорит ни единого слова. Она смыкает руки в замок и торопливо выходит из зала, не зная, откуда в ней взялось столько решительности, чтобы вообще сделать хоть шаг.

В коридоре ее встречает столпотворение и если есть, кто-то среди этих людей белее, чем Ксения, то этот кто-то, сама Мокошь. Стоит ей выйти, как остатки выдержки покидают княгиню, и она не падает только благодаря тому, что кто-то из конногвардейцев супруга вовремя оказывает помощь и провожает женщину до кресла. Ксения тут же начинает суетиться, приносит воду, где-то туфли находит, зная, что госпожа-то босая, да еще и после ванны – заболеет, только этого еще не хватало. Но Екатерина Александровна не видит ничего, только на дверь смотрит, откуда время от времени раздаются отголоски слов и фраз, вскриков и ударов. На каждый из них Мокошь вздрагивает, но с места своего не двигается, полагая, будто бы Лев заслужил. Впрочем, почему «будто бы»? Он заслужил каждый из этих ударов, он получал то, что следовало. Да вот только легче ли от того материнскому сердцу? За все тысячелетия жизни, среди детей божественных и смертных, никогда не было у Мокоши с детьми ничего подобного. Сложности случались разные. Взять хотя бы Яровита, который, как казалось, порой, уж больно буйным нравом обладал и мог в своих устремлениях совершенно потеряться. Но, чтобы так вести себя? Чтобы так с родителями говорить, чтобы мать хоть пальцем тронуть? Узнай он обо всем, что здесь произошло, без сомнения, «Большевики» бы целиком, всем своим сбродом пожалели бы, а уж что со Львом стало бы, и представить страшно. Нет, нет, такое чудовище Мокошь произвела на свет впервые. И все же, это была ее вина, ее сын, ее ответственность…

- Александр Мстиславович Льва Александровича убьет там, не иначе, - причитает кухарка, крестится и замолкает только тогда, когда один из солдатов мужа одергивает ее, на княгиню кивая. Но Мокоши этих слов вполне достаточно. Она вскакивает на ноги тотчас же, жалея, что вообще послушала мужа и ушла. Она решительно направляется к дверям, желая остановить супруга от самого страшного: от убийства собственного ребенка. Нет, вовсе не ради этого самого ребенка. Дни Льва были сочтены в любом случае. Такому не найдется места ни в одном месте на земле. Ради Перуна, которому потом с этой кровью на руках жить придется. Да, убивал он немало – такова была специфика его божественной сути. Война всегда требовала крови. Да только разве же хоть раз воевал он против сына родного? Разве хоть раз родственную кровь на руки брать думал? Это все изменит. И Мокошь не могла позволить супругу совершить ошибку, которая перевернет его жизнь.  Не могла позволить ему опорочить собственную суть ради ублюдка, который и мизинца отцовского не стоил.

- Екатерина Александровна, не надо вам туда, - один из конногвардейцев встает у нее на пути, силится мягко развернуть обратно, чтобы в кресло вернулась, боится, что в пылу двое мужчин могут ей навредить, да только Мокошь в ее решительности сейчас остановить вряд ли мог кто-то. Бледная, как январский снег, с испуганными и уставшими глазами, с разбитым на куски сердцем, она бы сейчас сама, кого угодно остановила, а потому и из рук мужчины выпутывается почти легко, дверь распахивает, внутрь едва не вбегает, на мгновение руку ко рту прижимая. Кровь, ярость, исступление и гнев заполняли воздух. Женщине здесь и впрямь делать было нечего, но только не тогда, когда женщина эта – жена и мать.

Лев лежит в одном углу зала, Перун направляется к нему из другого. Они, кажется, вообще никого, кроме друг друга не видят, да и видеть не способны, а потому, зная, что иначе супруга не остановит, Мокошь бросается к нему, в окровавленные его ладони собственные вкладывая и силясь заглянуть в ледяную, острую, жестокую нынче гладь родных ей глаз, - Пожалуйста, Перун, - шепчет она на выдохе, берет его лицо в свои ладони, да вот только муж замедляется, глядя на нее, а все равно не останавливается, - Я прошу тебя, оставь, не губи, сохрани ему жизнь, - не за Льва просила, а за самого мужа, потому что жить с этой кровью на руках будет невыносимо. Мокоши не страшно совсем. Она знает, что в какой бы ярости Перун ни был, он ей не навредит ни за что на свете, даже пальцем ее не тронет, не обидит и ничем не оскорбит. Вот только женщине кажется, что он совсем ее не слышит сейчас. Не надлежало ей оставлять их двоих.

- Что, не хватит мужества довести дело до конца, отец? – рычит с кровавой пеной у рта Лев, силясь подняться с пола и даже делая это с огромным трудом. Он пошатывается, очевидно, что сломанные кости делу не способствуют, - Это потом что Вы знаете, что меня убить сможете, но умру я легко, со знанием того, что революцию Вы уже не убьете и она за меня отомстит! – он словно нарочно смерти искал, нарывался на нее, желая лишить покоя и отца, и мать. Дурак!

- Молчи! Держи свой гнилой язык за зубами! – она пальцем указывает на него, едва не крича это. Лев снова позволяет себе усмешку, а Мокошь заглядывает в глаза супруга, держа лицо его трясущимися руками, - Не слушай. Не надо. Не трогай его. Пойдем, - шепчет она. Голос срывается, Лев готовится сказать, что-то еще. Непозволительное, жестокое, оскорбительное. Что-то, после чего Перуна не остановит уже даже жена. И она отступает на шаг, но только с тем, чтобы опуститься на колени, зная наверняка, что такой жест незамеченным не останется. Мокошь поднимает светлые глаза на мужа. Она не плачет, но мольба в чистых ее омутах недвусмысленная и столь явная, что никакой ярости с нею не совладать.

- Я прошу тебя, пожалуйста, сохрани ему жизнь.

Подпись автора

https://i.imgur.com/0yUQuNT.gif https://i.imgur.com/mh6M681.gif https://i.imgur.com/5MGtam1.gif

+3

9

Перун не говорит ни слова, ни единого, покуда за Мокошью не закрывается дверь. Он до последнего не верит целиком и полностью, что супруга оставит их со Львом, но все же она это делает. И по мнению мужчины – это единственно правильное решение. Этот человек не был больше их сыном. Принять такое не просто, но это факт слишком очевидный и неоспоримый. 
Сейчас он смотрит на молодого юношу, и не видит в нем ничего родного, ничего близкого, и более того – ровным счетом ничего человечного. Сколько их таких сейчас по всей стране? Тех, кого родили, вскормили, окружали любовью и заботой, давали все самое лучшее, конечно же, исходя из возможностей и пределов разумного. Тех, кто, отринув все даже не святое, а просто-напросто человеческое, пошли против своих отцов и матерей. Тех, кто посмел поднять на них руку. Тех, кто посмел вторить словам безумцев, жаждущих власти под маской всеобщего блага для низших слоев населения.  Искренне больно осознавать, что коснулось это слишком многих, и Лев не один такой выродок, что ходят теперь по городам и улицам Отечества. Но Лев родился и вырос в их семье, а значит и спрос с него во сто крат выше, нежели с любого другого человека. К тому же, у них был пример в виде старшего сына – прекрасного, честного и благородного человека, который вовсе не заслуживал столь ранней гибели, тем более от руки того, кто был его кровным братом.

- Ты правильно услышал. Ты – не мужчина, и ты – не человек. Ты чертов выродок, и я не знаю, как вообще тебя, и таких как ты, носит земля, - спрашивать у нее было не с руки, но отчего-то громовержец был уверен, что мать Мокоши была бы всецело согласно с его собственными суждениями, - Зато я точно знаю одно – это ненадолго. Тебя ждет не только позорная и бесславная смерть, но и адские мучения в Нави, которые не прекратятся целую вечность. И каждую секунду этой вечности ты будешь страдать так, что представить даже не можешь, - Перун делает несколько шагов вперед, рывком поднимая юношу на ноги, крепко держа за ворот рубахи, и всматриваясь в его нахальное лицо взглядом, который бывал у Перуна так редко, что теперь и не вспомнишь когда в последний раз, - За то, что ты посмел поднять руку на брата, за то, как ты посмел поступить с собственной матерью – за это тебя ждет ужас, равному которому нет ни в одном из всех трех миров, - усмешка сумасшедшего, вот, что Перун видит на лице Льва, и не выдерживая, наносит еще один удар, не обращая внимания на то, что на кулаке остаются алые следы крови, - Революция отомстит за тебя? – громовержец почти смеется, отнюдь не по-доброму, но такого вопиющего бреда он, пожалуй, никогда еще не слышал, - Революции на тебя плевать. Ты для нее ничто, и это единственное, в чем твоя пресловутая революция права.

Кажется, эти слова выводят Льва из себя еще больше, он пытается кинуться на отца, который легко и почти безэмоционально парирует эти нелепые попытки, - Ты застрял в своем прошлом и ни черта не понимаешь! Ни обо мне, ни о революции! Ваша хваленая божественная сила, если она вообще есть, тоже ничем Вам не поможет! Вы сгниете, сгорите в мировом пожаре! – слушать это и дальше у Перуна нет ни сил, ни желания. И он просто смотрит на отползшего к противоположному углу комнаты мальчишку, понимая, что жизнь того отсчитывает уже даже не последние часы, а лишь минуты. И минут этих становится все меньше и меньше.
То, что в гостиной открылась дверь, Перун даже не слышит. Он замечает Мокошь лишь когда женщина встает между ним и Львом, когда берет его за руки, касается ладонями лица, но речь ее тонет в гуле в ушах, что затмевает собою все. Мужчина совершенно точно знает, что Льву не жить. И никакие уговоры здесь сработать не могу. Он готовится просто обойти супругу, закончить начатое, и ему искренне жаль, и отчасти даже страшно, что она не послушалась, и теперь ей придется стать свидетельницей этого нелицеприятного зрелища. Делает еще несколько шагов, останавливаясь лишь после того, как женщина опускается перед ним на колени.

На какой-то момент становится просто нечем дышать. Как бы ни были сильны патриархальные устои в их пантеоне, как бы Перуну не казались они верными и правильными, и в тоже время как бы ни было привычно в их с Мокошью союзе определенного рода равноправие, в том числе и благодаря которому они прожили вместе пять тысяч лет. Он никогда не допустил бы от нее подобного жеста, себе не простил бы, если бы женщине пришлось так поступать, и не важно, какой был бы просьба ее или повод. – А что ты знаешь о мужестве? – цедит сквозь зубы, отводя взгляд от супруги, потом все же обходит Мокошь, вновь рывком встряхивая окровавленного юношу, - Кольцо! – он уже не просит, он требует, практически приказывает, как никогда не приказывал ни одному из своих солдат или офицеров, потому как каждый из них заслуживал в сотни тысяч раз больше уважения, нежели это существо, - Быстрее! – руки у Льва дрожат, когда он тянется во внутренний карман куртки, когда пытается эффектно достать из него не требуемое кольцо, а черт знает где взятый старый маузер, который спустя несколько секунд уже выбит из его руки, и, кажется, это действие еще и ломает ему пальцы, однако Перуну глубоко наплевать. Кольцо он находит сам, вновь отталкивая Льва к стене, по которой той сползает на пол. Маузер громовержец отбрасывает подальше ногой, и то скользит по полу куда-то в другой угол гостиной, после чего он берет Льва за шиворот, тащит к двери, передавая его конногвардейцам, - Уберите это с территории усадьбы, - подумав с секунду мужчина все же добавляет, - Поручик, проследите, чтобы это выжило, но если он вдруг решит еще раз проникнуть на территорию… - договаривать нет смысла, все и так ясно. К тому же Перун уверен, что пока они здесь, Лев сюда больше не сунется. Такие звери как он сначала зализывают раны, а за это время, и даже много меньше, они уже уедут отсюда.

Громовержец закрывает дверь, вновь возвращаясь в гостиную, подходя к Мокоши, и помогая ей подняться. – Они его не тронут, - женщина наверняка слышала разговор супруга с конногвардейцами, но он отчего-то посчитал необходимым уточнить, - Прости, - Перун обнимает ее, прикрывая глаза, и даже не будучи сейчас в состоянии точно сформулировать, за что именно просит прощения. И за то, что ей пришлось пережить, услышать и увидеть. И за то, что пришлось останавливать его гнев таким чудовищным образом.

Подпись автора

Тут громко и яростно, кровь и пыль, чужие знамена летят под ноги.
Зенит. Горизонт начинает плыть над пыльной дорогой...

https://i.imgur.com/V33stq6.gif https://i.imgur.com/bYEcR5Z.gif https://i.imgur.com/2VtSleA.gif

Мои дороги совсем не похожи на те, что ты привык измерять, не спеша, шагами.
Здесь люди собой подперев кресты, становятся каждую ночь богами.

+2

10

Прежде, Мокошь и в страшном сне бы не могла себе представить, что в ее семье, в ее доме случится нечто подобное. Что ее дети смогут поднять друг на друга руки, что ее собственный сын с нею так обойдется, что супругу придется выбирать между жизнью и смертью для их же ребенка, потому что ему нужно будет защитить от него их дом и их самих тоже. Такое и в страшном сне бы не могло присниться женщине, вся суть которой и состояла в том, чтобы сохранять в мире и покое родственные связи, пресекать конфликты и заботиться о детях, каждый из которых был частью ее души. Теперь, впрочем, и Лев, и Мстислав были кровоточащими ранами у нее на сердце. Старший, потому что был мертв и ушел таким молодым, в самом расцвете сил и надежд, а младший, потому что больше не был ей сыном вовсе. Пусть Мокошь и понимала, что в этом отказе состояла ее безусловная и безоговорочная слабость – это она не досмотрела, это она не научила, это она не смогла – ей сейчас было все равно. Потому что Лев больше не был ее мальчиком, больше не был тем, кого она растила и на кого смотрела с нежностью и любовью. Это существо – не ее сын после всего, что он сделал и на что пошел. И пусть место в сердце, предназначенное ему, Мокошь и заполнит одной лишь виной за свои родительские ошибки, иметь какое-либо отношение к этому существу она не желала.

По той же причине Мокошь не могла дать мужу убить Льва. Перун не должен был нести на своих плечах бремя ее материнских ошибок. Перун не должен был иметь вечную связь с этим выродком, запачкав руки в его крови. Нет, этого никогда не должно было случиться. Не за мальчишку был этот страх. За мужа. Ведь Перуна она любит уже целую вечность, и забота о нем всегда будет занимать ее куда больше, чем забота даже о самом лучшем из их детей, что уж говорить об этом, не самом удачном их экземпляре? Тем не менее, прежде ей никогда не доводилось вставать между отцом и сыном. Не было никакой нужды. И Мокоши было страшно от того, что супруг ее не слышал, от того, что гнев его так силен, что ни ее присутствие, ни прикосновение ее рук, ни ее взгляд не в силах остановить Перуна. Нет, Лев мог изменить себя и свое нутро, но Мокошь не могла позволить ему изменить нутро его отца и ее собственное. Он победит и эта проклятая революция тоже. Вовсе не уничтожив их физически, не отобрав их имущество, слуг и поместья. Он победит, если сумеет извратить их нутро. А нутро человека, убившего своего ребенка, вряд ли когда-нибудь сможет стать прежним.

Мокошь не видит ничего постыдного в том, чтобы склонить колени перед мужем. Она никогда так не делала и, пожалуй, в их браке такое вообще не было приемлемым и уместным жестом. Может быть, на Руси, а позже и в России и существовали женщины, которые были вынуждены у мужа вымаливать, что угодно, но Мокоши, привычно, было достаточно просто попросить. Перуну не было никакой нужды демонстрировать свою мужнюю власть, заставляя супругу бросаться ему в ноги, а ей – подтверждать его главенство в семье и над нею, опускаясь на колени по поводу и без. Слишком много уважения и любви у них было друг к другу, чтобы такие жесты вообще имели какую-либо нужду существовать. А потому, то, что Мокошь теперь сделала, и имело эффект разорвавшейся бомбы. Не в силах достучаться до супруга привычными методами, но зная, что не должна позволить ему совершить непоправимое, женщина сделала то, чего и сама от себя не ожидала. И она вовсе не ощущала себя униженной, или оскорбленной. В конце концов, Перун был самым дорогим ей человеком, и уже одно только поэтому ей не виделось постыдным стоять перед ним на коленях. Но еще Мокошь делала это, чтобы спасти его душу от боли, сомнений и вины, которые в это страшное время повиснут на его шее мертвым грузом, а ради этого она была готова на все, и ничто не казалось ей оскорбительным, или унизительным. В конце концов, она всю их совместную жизнь берегла его покой и его будущее.

Мокоши отчаянно страшно от того, что и это тоже не подействует, потому что больше ей никак не остановить мужа. Становиться между ним и Львом она не станет, потому что они оба этого не заслужили. Перун не заслужил делать выбора между любимой женой и сыном-мерзавцем, а Лев не заслужил того, чтобы Мокошь ради него совершала такие безнравственные шаги, противопоставляя его жизнь своей. Нет, его жизнь вообще ничего не стоила, а ее собственная все еще была женщине дорога, потому что супруг был здесь, а она всегда желала быть рядом с ним. Неизменно. А потому, от страха, что больше ничего сделать не может, женщина ощущает, как начинает задыхаться, едва муж обходит ее. Сердце колотится с такой скоростью, точно стремится обогнать секунды. Ужас захлестывает разум. Но со своего места Мокошь не двигается. Не поворачивается даже, потому что страх сильнее. Она закрывает глаза, чувствуя пульсацию в висках, но все-таки слыша каждое новое слово супруга, каждое новое движение, каждый новый рывок. Сколько времени проходит, прежде, чем княгиня понимает, что Лев все-таки будет жить? Она понятия не имеет. Напряжение все еще не отпускает и даже тишина, а следом звук закрывающейся двери, не помогает этому напряжению стать слабее. Нет, слабее себя чувствовала теперь одна лишь Мокошь. Сил подняться у нее нет. Сил, чтобы справиться со всем этим, кажется, тоже. В такие моменты богине малодушно и трусливо хочется в Правь. Но сейчас она не позволяет себе даже подумать о подобном.

Женщине приходится проявить немало самообладания и терпения, чтобы заставить себя подняться на ноги, даже с помощью Перуна. Собственно, именно благодаря его близости она и берет себя в руки, потому что считает, что не имеет права быть слабой тогда, когда они оба должны были быть сильными, чтобы пройти через весь этот кошмар. Она не плачет, прижимаясь к груди супруга, хотя его просьба о прощении режет ей сердце, - За что мне тебя прощать? Это мне следует просить прощения за то, как я воспитала этого человека, - шепчет женщина, сглатывая ком в горле и обнимая мужа в ответ. Ей не хватало его рядом очень сильно. Он нужен был ей немыслимо. Но радость от его возвращения, от того, что может обнимать его сейчас вот так просто, мешалась с отчаянной горечью из-за того, каким это возвращение вышло, - Но ты не должен нести ответственность за мои ошибки и промахи, как матери. Убей ты его и тебе пришлось бы с этим жить. Я не должна была позволить тебе нести это тяжелое бремя, - она поднимает на супруга усталые глаза, слабо улыбается ему, а затем целует и гладит по щеке, - Я так люблю тебя, я так рада, что ты вернулся. Мне так сильно тебя не хватало, - она вздыхает, меньше всего желая теперь размыкать объятия, отходить от мужа хоть на шаг. В его объятиях весь кошмар прошедших дней не казался таким уж кошмаром.

- Как скоро мы должны будем уехать? – она приняла, как данность, что обязательно должны. Иного выбора у них попросту не было, - Я с десяток огородников призвала, попросила помощи у матери, припасов  теперь достаточно. Усадьбу мало, кто из смертных видит. Пожалуй, только Лев ее замечает, от него вход не закрывала, - теперь впору было жалеть об этом, но, что сделано, то сделано, - А потому, если нам нужно время, то еще немного у нас его есть, - Мокошь старается не думать об этом отъезде, как о бегстве из любимого дома. В конечном счете, они еще вернутся, обязательно, - Деньги и драгоценности на территории усадьбы под мостом у северного ручья закопала. Никто не знает. Совсем немного Елене Шереметевой отправила. Они в Бельгию уехали, меня с собой звали, - может быть, и стоило согласиться, может быть, Мстислав теперь был бы жив? – Но я без тебя не могла, ты ведь знаешь, - она улыбается ему совершенно вымученно, гладит по щеке, в родные глаза смотрит, - Мы справимся с этим. Обязательно. И не с таким справлялись. И мы вернемся. Это лишь на время.

Подпись автора

https://i.imgur.com/0yUQuNT.gif https://i.imgur.com/mh6M681.gif https://i.imgur.com/5MGtam1.gif

+2

11

Я не участвую в войне,
война участвует во мне. (с)

Он поднял руку на собственного сына. Он был готов лишить жизни того, кто являлся его плотью и кровью. И был готов к тому осознанно, едва ли не хладнокровно, потому как гнев от поступков Льва, от его решений и суждений был сильнее всего остального. Как тяжело мужчина переживал убийство Мстислава, столь же сильно он желал смерти его убийце. По воле рока – и тот, и другой были его детьми.

Лев был предателем, и предательство его было едва ли не самым подлым и страшным из всех, что только существовали во всех трех мирах за всю их историю, насчитывающую много тысяч лет. И всегда с предателями поступали одинаково. Они не подлежали оправданиям, не им было рассчитывать или даже мечтать о милости.

Лев был наилучшим олицетворением всего, что сейчас происходило на их земле. Олицетворением сумасшествия и агонии, самоуничтожения особо изощренным способом.  И ладно бы, если бы они погубили лишь самих себя, накрывшись дикими и утопическими идеями как могильным камнем, но они тянут за собою тысячи, миллионы, огромную страну, которая вот-вот готова была дожать кайзеровские войска, поставив жирную точку в войне. Жестоко убивают то, что их взрастило и вскормило. Безумные, озверевшие глупцы.

Неужели это они их упустили? Неужели это они не вложили в их неокрепшие умом головы достаточно понимания и воспитания, чтобы теперь пожинать самые горькие и ядовитые плоды?

Для блага самого же Льва было бы покинуть этот мир здесь и сейчас. Он и так натворил и наговорил уже намного больше, чем было не то что допустимо, а в принципе мыслимо. Но… случилось по-другому. Перун его отпустил. И теперь чувствовал себя невероятно скверно, но вовсе не оттого, что не завершил начатое, крайне страшное и жуткое, но в данном случае необходимое дело, а из-за того, что пришлось супруге просить о пощаде для их сына, стоя на коленях. Не скоро картина эта сотрется из памяти громовержца, если сотрется вовсе. Не скоро гнетущее чувство в груди отпустит.

Какими бы не были правила и устои в славянском пантеоне, многие воспринимали их не совсем верно. Не единожды доводилось слышать, что, дескать, патриархат заключается в том, что мужчина в семье царь и бог, а женщине должно рожать, дом в чистоте держать и рта не раскрывать, покуда не спросят. А если и спросят, то глаз не поднимать. Откуда взялись такие утрированные представления, Перун толком не знал, и никогда его это не интересовало. Лет так пять тысяч назад он даже думал несколько схоже, до того дня, пока не решил жениться с Мокоши. И даже если и был он главным в их семье, то от этого нисколько не становилась меньше его любовь к супруге, и уважение к ней – тоже. А ни то, ни другое не предполагало всего, что произошло сегодня. Вот потому и чувствовал мужчину свою вину, пусть и было для него это чувство чрезвычайно редким и не слишком хорошо знакомым.

- За то, что было здесь, - со стороны могло бы показаться, что Перун говорит сухо и сдержанно, но ведь они так давно знали друг друга, может быть даже лучше, чем самих себя, чтобы знать, что кроется за теми или иными интонациями, взглядами и жестами. – Клянусь, что сделаю все, чтобы никогда впредь тебе не пришлось, - ему даже вслух произнести столь простое словосочетание, как «становиться на колени» произнести было невозможно, слова застревали болезненным комом в горле.

- Ты молодец, ты такая у меня молодец, - Перун гладит супруг по голове, целует в висок, слушая о том, как она всем здесь озаботилась. Видимо никогда не устанет он поражаться той силе духа, что была у Мокоши. Казалось, что у него никогда столько не было, да и не будет. Поэтому еще мужчина и не говорит, что лучше бы ей было уезжать в Бельгию с Шереметевой. Безопаснее. Но он не произносит это вслух, и даже мысли гонит эти прочь. – Люблю тебя, - нет надобности говорить вслух, как сильно ему не хватало супруги в каждый день их разлуки, потому что так было всегда, все пять тысяч лет, что они вместе. Нет необходимости говорить о том, что он переживал, когда узнал, что Мокошь в Таганской тюрьме, пока ехал в город, пока вынужден был договариваться с комендантом, вместо того, чтобы просто свернуть ему шею. Все это очевидно. Все это естественно. Потому он и пощадил Льва, потому Мокошь и не уехала одна в Бельгию.

- Уедем засветло, - Перун наконец-то прерывает молчаливые объятия, вновь заговаривая о неприятном, но насущном и важном теперь, крайне и крайне важном, - Понимаю, что ты сделала здесь все возможное, чтобы можно было побыть еще немного, но это опасно. Мы оба знаем почему, - и дико, невыразимо дико, что им что-то угрожает в их собственном доме. – Я все же склоняюсь к тому, что мы поедем на юг, к Кубани и Дону. Мне сдается, что это лучший вариант, что ты думаешь? – они справятся, потому что иначе и быть не может. Мокошь целиком и полностью права. Они справлялись и раньше, многое уже выпадало на их долю, так значит и это пройдет, и они пройдут это очередное испытание стойко и гордо.

Подпись автора

Тут громко и яростно, кровь и пыль, чужие знамена летят под ноги.
Зенит. Горизонт начинает плыть над пыльной дорогой...

https://i.imgur.com/V33stq6.gif https://i.imgur.com/bYEcR5Z.gif https://i.imgur.com/2VtSleA.gif

Мои дороги совсем не похожи на те, что ты привык измерять, не спеша, шагами.
Здесь люди собой подперев кресты, становятся каждую ночь богами.

+2

12

За то, что было здесь, Перун не отвечает. И Мокошь никогда не позволила бы ему себя винить. На протяжении всего их брака, даже в самые отчаянные времена, когда казалось, что никакого просвета нет, когда они ссорились, когда не могли найти общего языка, когда богиня хлопала дверью и высокомерно, жестоко, но еще совершенно против традиций заявляла, что больше в этот дом она больше не вернется, а половина Прави в ответ крутила пальцем у виска, Перун сохранял к ней величайшее уважение и любовь. Да, поначалу ее весьма эксцентричное, особенно с точки зрения славянского пантеона, поведение, могло вызывать у супруга вопросы и непонимание, но только поначалу. И даже тогда, он ничем не обижал и не оскорблял ее, хотя поговаривали, будто бы Лада уже подыскала сыну новую жену, не проклятую безумием. Он всегда был с ней уважителен и любил ее достаточно, чтобы Мокоши не было нужды сомневаться в этой любви даже на мгновение. А потому, она не считала себя униженной, или оскорбленной жестом, который совершила. Она стояла на коленях перед супругом вовсе не потому что он хотел, чтобы она сделала это и вовсе не потому что так проявляла свою покорность и послушание, не потому что муж так утверждал свою власть над нею и не потому что он за что-то ее наказывал. Она делала это, потому что не знала иного способа совладать с его яростью, которая мешала мужу ее услышать. А потому, женщина не несла на себе тяжкого гнета унижения, или оскорбления, или чего угодно еще, что могли бы приписать ей в этой ситуации. И Перуну не было нужды извиняться. Просто не за что было.

- Я люблю тебя. Благодарю тебя за то, что ты меня услышал и сохранил ему жизнь, - тихо произносит женщина и только смертная печаль в ее глазах сейчас говорит о том, как сильно Мокошь переживает. Она не прольет ни единой слезы, потому что Лев бы не достоин этого, она не будет молиться за него Роду, и она не станет трогать нить его судьбы, которую могла бы оборвать одним коротким движением руки. Она отказалась от него. Он не был ей сыном больше. И она не станет тратить на его свои усилия и свое время. Все было кончено. И пусть Перун, возможно, считал, что все закончится только с его смертью, это было не так. Потому что убийство того, кто хотя бы по крови был тебе сыном, потянется вереницей тревог и бессонных ночей на долгие-долгие годы. Его смерть не поставит точку. Она послужит началом. А им сейчас нужно было вовсе не начало очередных самоистязаний и борьбы с собой же. Им сейчас нужно было бросить все силы на борьбу с тем безумием, что охватило страну и землю, которая им принадлежала.

- Я думаю, что все это нелепо, - вымученно говорит женщина, заглядывая Перуну в глаза, - Они борются за власть, меняют режим, убивают людей, а между тем, они просто смертные. Им здесь вообще ничего не принадлежит. Это наша земля и только мы можем здесь править, - голос ее глух, но полон непринятия происходящего, отказа с этим мириться и принимать, как должное. Но нелицеприятная правда состояла в том, что окажись они именно сейчас на месте императорской семьи, замени Перун Николая, а Мокошь Александру, будущее не сулило бы им ничего хорошего. Сейчас они, по крайней мере, могли куда-нибудь убраться. С другой стороны, женщину упрямо не оставляла мысль о том, что если бы Перун занял место Николая, всего этого кошмара бы вообще никогда не произошло, потому что его политические и управленческие таланты бы этого не допустили.

- Тебе лучше знать, куда нам стоит ехать. Я буду готова к рассвету, - тихо произносит Мокошь, гладит Перуна по щеке, целует его в губы и крепко обнимает, потому что ей страшно и потому что сейчас она в нем нуждается, как никогда прежде.

К рассвету она и впрямь готова. Раздала денег слугам, которые решили уйти, или остаться в усадьбе, честно рассказав им, что именно здесь происходит и как долго еще они смогут оставаться. Написала письмо для учителя немецкого, направляя его в Грачевку с тем, чтобы уезжающие князья Грачевы забрали его с собой. У Мокоши больше не было детей, которых можно было обучать, а у Грачевых – четверо, так что, может быть, он найдет у них не только спасение, но и работу на чужбине. На первое же время женщина, конечно же, дает ему денег, зная, что хотя сейчас ценность их снижается с каждым днем, это лучше, чем ничего. Священники и Ксения уходить отказываются начисто, как и оставаться. Старая повариха с садовником, распорядитель усадьбы – вот все, кто не решается покидать Дубровицы, потому что провели здесь всю свою жизнь и готовы, если потребуется, и умереть здесь же. Мокоши страшно об этом слышать, но помочь сейчас она ничем не может. Вместо этого со слезами на глазах обнимает всех троих, оставляя им часть кладовой. Она хочет оставить и деньги, и какие-нибудь драгоценности на время, когда финансовые средства перестанут иметь какое-либо значение, но понимает, что это с большей долей вероятности только поспособствует гибели стариков. Не может она оставить и благословения – просто не хватает сил. Женщина сглатывает ком в горле и уходит, потому что в противном случае, ей просто не достанет мужества покинуть родной дом.

Последний, с кем она прощается, оказывается, конечно же, Мстислав. Могила еще свежая, поверх воткнут крест, но сейчас это не имеет никакого значения. Ее мальчик, без сомнения, в Нави и сестра определит ему добрую судьбу. Мокошь сидит у могилы какое-то время, лишь в последние пару минут капая на нее слезами. Боль в груди сравнима с бушующим пожаром, но богиня заставляет себя успокоиться, отчетливо понимая, что сейчас не время для отчаяния и для материнских страданий. Им еще слишком многое предстояло. И это обещало быть нелегким.

- Это не навсегда, мой мальчик, - шепчет Мокошь, прежде, чем подняться на ноги, - Мы обязательно вернемся, клянусь тебе, - добавляет она, утирает щеки от слез и решительно направляется обратно в усадьбу, где ее встречают Ксения и священники.

- Путь долгий и тяжелый. И мы даже не знаем, толком, куда именно направляемся, - говорит Мокошь всем троим, зная, что ей прежде все равно придется обсудить все с супругом. И только если он позволит взять этих людей с собой, они поедут. Да, будут обузой, балластом, возможно, умрут, как и все они здесь, но зато будут иметь хоть какой-то шанс. На что? У богини не было ответа на этот вопрос.

- Куда бы вы ни направлялись, княгиня, это для нас лучше, чем оставаться здесь, вы же понимаете. Да и бог милостив, он не оставит, - они оба крестятся, глядя на женщину и она морщится, а затем качает головой.

- У меня другой бог, - сухо произносит она, имея в виду Перуна, конечно. Ни в кого она не верила так истово, как в него. И так уж совпало, что супруг ее был их Верховным. Какое-то время тянется молчание, а затем один из священников кивает.

- Да нам то известно, Екатерина Александровна. Мы же не слепые. Видели, что в огороде происходит, видели, как нелюди эти усадьбу обходят, все видели. А все же бога в Вас и в Вашем супруге куда больше, чем во всех них. И если уж Господь привел нас в этот дом, значит, это не случайно и путям нашим суждено идти рядом, - он кивает и Мокоши кажется необычным такое восприятие вопроса, но она почему-то сглатывает ком, вновь вставший в горле, и напряженно улыбается.

- Так тому и быть. Я поговорю с супругом, - отвечает она и делает то, что обещала: направляется к мужу.

В предрассветные часы Мокошь, как и обещала, в дорожном платье, плаще и сапогах стоит на крыльце, наблюдая за забрезжившими сумерками. Конногвардейцы тихо переговариваются неподалеку, а затем богине подают коня, предлагая помочь с тем, чтобы оседлать его, но такая помощь женщине не нужна – она отлично справляется самостоятельно. Сказывался тысячелетний опыт. Проделать всю дорогу верхом ей удастся вряд ли, но наездницей Мокошь была хорошей и не желала закрываться от внешнего мира в экипаже, спасаясь от его жестокости и зверств, что они неизменно увидят по дороге. Женщина выводит коня на подъездную дорогу, какое-то время вслушиваясь в звуки работы огородников. Сколько они еще будут так трудиться? Три месяца, полгода? Она точно не могла сказать, но надеялась, что магия продержится достаточно долго, чтобы дать, если не спасение тем, кто здесь останется, то хотя бы время подготовиться ко всему.

- Жаль, мы редко сюда приезжали. Красивая усадьба, - когда супруг, тоже оседлавший коня, равняется с нею, тихо говорит Мокошь, улыбаясь, - Когда вернемся, будем приезжать чаще, - она смотрит на Перуна, а затем протягивает ему руку, на которой виден след от свадебного перстня, но нет самого перстня, - Вернешь, пожалуйста? Мне без него неспокойно, - просит женщина, наблюдая за тем, как к ним семенит старая кухарка. Обратиться к занятым разговором князьям не решается, вместо этого поклажу с двумя пирогами, которые едва успела испечь, отдает Ксении. Крестит всю их процессию, кланяется и на крыльцо встает, не решаясь уходить, пока они уедут.

Подпись автора

https://i.imgur.com/0yUQuNT.gif https://i.imgur.com/mh6M681.gif https://i.imgur.com/5MGtam1.gif

+2

13

Перуну все еще кажется, что это не навсегда. Что это все временные трудности, не пройдет и года, как все вернется на круги своя, а они – в свои дома и усадьбы, к своим, ставшим уже привычными, делам. Кажется, что безумию вокруг непременно придет конец, и он с каждым днем все ближе и ближе. Творящиеся на их земле беззаконие сожрет себя же заживо, утопит себя в своей же крови, благо все еще достаточно тех, кто сможет в этом помочь. И тогда все закончится. И тогда, даже несмотря на нелепый выход из военных действий за один шаг до безоговорочной победы, даже несмотря на то, как пострадали их земли и люди за это время, все вернется к той жизни, какой и должно ей здесь быть.

Нет, громовержец никогда не был идеалистом, и уж тем более – не имел привычки к наивным и бесплотным фантазиям, однако в голове его не укладывалось, что происходящее повернуло всю историю безвозвратно к чему-то несомненно новому, но все больше смертоносному и ужасному. Невозможно до конца осознать, что их дорога сейчас проляжет в один конец, и обратно вернуться уже будет не суждено, по крайней мере в том же статусе, к тому же быту и делам. Не то, чтобы мужчина так держался и переживал за некие регалии, будучи Верховным, все остальное – как порождение Яви – в виде титулов, погон и золота было вторичным, в конце концов с тех самых пор, как они плотно обосновались в этом мире, им всегда удавалось успешно держаться на плаву.
Вот только стерпеть то, что творилось сейчас на их земле он никак не мог. И уж тем более не мог и помыслить о том, чтобы найти им с Мокошью место в этой своре выродков, решивших, что они имеют хоть какое-то право на власть и закон.

Ночь еще не отступила, когда мужчина уже был на ногах, отдавая распоряжения своим конногвардейцам, собирая самый минимум вещей, которые были либо железно необходимы, либо рука не поднялась бы их оставить на произвол судьбы. Кто знает, каким они застанут этот свой дом по возвращении? Думать о невозможности последнего Перун все еще не мог буквально на физическом уровне.
- Оружие все еще раз проверьте, - глупо было бы думать, что они в пути ни раза им не воспользуются, хорошо бы только для устрашения, а не по самому что ни на есть прямому назначению, - Распределите провизию, - опять же, в пути могло случиться все, что угодно, а значит буквально у каждого должно быть все, что позволит выжить самому и помочь окружающим. С двумя конногвардейцами князь спускается к подвальным помещениям, отпирая одну из дверей, что закрыта была далеко не только на обычный амбарный замок. – Все, что найдете здесь из боеприпасов, также распределите и берите с собой, - в основном речь шла, конечно же, о патронах, которые уж точно лишними не будут.

Перун не идет к могиле Мстислава. И это не значит, что он не переживает о смерти сына или что не желает с ним еще раз попрощаться. Мужчина доподлинно знает, что их сын уже в Нави, и что там ему непременно отведено самое спокойное и достойное место, теперь они уже не могли больше ничего для него сделать. Громовержец переживал это все глубоко внутри, и, пожалуй, только Мокошь могла без лишних слов и вопросов видеть в нем эти переживания.
Он совершенно не против, что священники поедут с ними. Не важно, до чего они догадались, а что им до сих пор неведомо, они показали себя честными и достойными людьми, и Перун прекрасно понимал, что останься они здесь, их вряд ли ждет счастливая участь.

- Обязательно будем, - мужчина останавливает коня рядом с конем супруги, и протягивает руку, сжимая в ней женскую ладонь, - Восстановишь сад таким, каким он тебе всегда нравился. Чтобы все цвело… Подожди минуту, - мужчина легко спешивается, направляясь обратно к крыльцу, на котором, осеняя их процессию крестным знаменем, остается их старая кухарка. – Ничего не говори и не спрашивай лишнего, - Перун делает легкий предупреждающий жест, подходя ближе к женщине, кладет ей ладони на плечи, - Благословляю тебя, - силы ему хватало пока что вполне, - Ты хорошая и добрая женщина, Ульяна, береги себя, - он осторожно и коротко обнимает старушку, ждет, пока она еще раз его перекрестит, и лишь после этого возвращается, вновь садясь на коня. Им нужно было ехать. Теперь уже чем скорее, тем лучше.

- Прости, с этой суматохой сборов, - Перун достает перстень, надежно припрятанный во внутреннем кармане, а затем надевает его на палец Мокоши, - Сейчас бы за чудищем в Тридевятое съездить, а… не вот это все, - мужчина чуть заметно улыбается, потому что как бы тяжело сейчас ни было, нужно было держаться. Он несет ответственность за супругу, за людей, что решили пойти вместе с княжеской четой в неизвестность из привычной им усадьбы, за всех своих конногвардейцев, а значит все свои душевные терзания стоило отодвинуть на второй план. Это громовержец умел делать, возвращаясь к переживаниям и размышлениям лишь тогда, когда его семье не угрожала никакая опасность. Сейчас этого и близко не было.

- К ночи хоть к какой-нибудь подходящей деревне доедем? - шли они достаточно быстро, но без сна и отдыха все равно долго не продержатся, а, следовательно, нужно было подумать о месте для ночлега. И пока была возможность не ночевать в лесу или чистом поле – этим нужно было пользоваться. Никто из них не знал, как будет завтра. Поручик на ходу всматривается в карту, после чего протягивает ее Перуну, указывая пальцем на небольшую точку, - Вот, Ваше сиятельство, до Ермиловки аккурат четыре часа пути нашим шагом. Мы там до войны как-то останавливались, помните может быть? – громовержец, кажется, помнил, и вероятно ничего чрезвычайного тогда не случилось, раз воспоминания были слишком смутными. – Значит там и заночуем. Хорошо бы ночлег боем добывать не пришлось.

Не пришлось, им повезло. А по словам малочисленных крестьян, что еще остались в деревеньке, красные к ним основательно и не заходили, а потому у них и скотина пока что есть, и хлеб, и дома целы. Судя по речам, они уже были наслышаны о новых порядках, и убедившись, что никто их убивать и грабить не собирается, резво организовали и скромный ужин, и ночлег для нежданных гостей.
- Как ты? Сильно дорога утомила? – их с Мокошью, а заодно и священников, позвали ужинать в избу. Печь была натоплена, к скромному столу крестьян они добавили своей провизии, настояв на том, чтобы хозяева ужинали вместе с ними, и все вроде бы складывалось более или менее неплохо. Исходя из возможных вариантов, конечно же.

Подпись автора

Тут громко и яростно, кровь и пыль, чужие знамена летят под ноги.
Зенит. Горизонт начинает плыть над пыльной дорогой...

https://i.imgur.com/V33stq6.gif https://i.imgur.com/bYEcR5Z.gif https://i.imgur.com/2VtSleA.gif

Мои дороги совсем не похожи на те, что ты привык измерять, не спеша, шагами.
Здесь люди собой подперев кресты, становятся каждую ночь богами.

+2

14

Чем дольше это продолжается, тем сложнее Мокоши поверить в то, что все происходящее реально. Ей приходится буквально удерживать это ощущение пресловутой реальности, потому что поверить во все то, что было вокруг них – почти невозможно. Невозможно, чтобы они бежали из собственного дома, пусть и не в ночи, не скрываясь, не таясь, как пришлось многим из их друзей и просто знакомых, но все равно бежали. Невозможно, чтобы они даже не знали, куда шли, но шли все равно, потому что так было нужно, чтобы сохранить собственные жизни. Невозможно, чтобы энергии было так мало, что Мокошь за исключением своей повышенной чувствительности к чужим ощущениям и поступающей отовсюду информации, ощущала себя полностью и всецело простой смертной женщиной. Кажется, она и не помнила, когда в последний раз была настолько пуста и настолько потеряна. Но еще невозможно и другое. Что она приезжала в эту их усадьбу с их детьми, с двумя своими мальчиками, которых любила безоговорочно и свято, как могла любить одна только мать, а уезжала без них, потому что одному суждено было навсегда найти свое пристанище в этой земле, а другому – стать предателем и братоубийцей. Как это случилось? Почему произошло именно с ними? Мокоши сложно думать об этом, еще сложнее – верить, но она заставляет себя, потому что жить в святых иллюзиях и самообмане – хуже, чем принять все произошедшее. Ведь с принятием приходило и другое. Понимание, что им нужно, что-то делать, чтобы все изменить. Женщина отлично знала, что среди дворян таких было меньшинство и даже после всего того, что произошло, многие все еще верили, что это не навсегда, что Россия вернется, что все станет, как прежде. Екатерина Александровна Голицына-Остерман была первой, кто принял, как данность, что возврата не будет. Ее опыта, знаний и тысячелетий прожитых жизней было достаточно, чтобы понять это едва ли не сразу. И все же, принять и поверить в то, что они никогда не вернутся  в родной дом, в то, что их сыновья мертвы и они никак не смогли этому помешать, в то, что они не могут изменить ситуацию не то, что в России, но даже в Москве, было невообразимо тяжело. И лишь рука Перуна, протянутая к ней теперь, за которую Мокошь крепко держалась, сидя на своем коне, удерживала ее от невообразимо скорого падения в пропасть, что разверзлась под ногами.

Она, конечно же, ждет Перуна столько, сколько он посчитает нужным, и ничего не спрашивает. А еще, не оборачивается назад, потому что чувствует, что решимость уехать тает с каждой минутой. Да, согласно обстоятельствам, которые сейчас их сопровождали, оставаться – чистое безумие, но Мокошь то и дело задается вопросами, о которых не стоило сейчас задумываться. Так ли все плохо? Настолько ли они ослабели, что не смогут удержать даже Дубровицы? Неужели не найдется у них для того, чтобы защитить свою страну, объединить всех, кто держался теперь до крайности разрозненно не от нелюбви друг к другу, а от страха и растерянности? Неужели не будет у них возможности, как прежде, взять все под свой контроль? Бессилие пугало женщину, покорность обстоятельствам мелкой дрожью отвращения к самой себе расходилась по телу. У них должен был быть другой выход.

- Что ж, в одной части желания страна тебе теперь послушна, - мрачно замечает Мокошь, задумчиво глядя на дорогу и поправляя свадебный перстень на пальце, - Чудовищ здесь теперь столько, что будто бы целая Навь высыпалась вдруг на землю, - она вздыхает, смотрит на супруга и улыбается ему, потому что как бы там ни было, а через все это они тоже пройдут. Во что бы то ни стало. Пусть все и должно было сложиться совершенно иначе.

Но не складывается. Мокошь вздергивает подбородок повыше, похлопывает лошадь по шее и по подъездной дороге они выходят из Дубровиц. Путь им предстоит чуть ли не бесконечно долгий, но это женщину не волнует, потому что за тысячи лет их жизни, они исходили столько дорог и прошли через такие обстоятельства, что прочее казалось теперь сущей мелочью. И хотя оставляя позади себя Москву в ее нынешнем виде, Мокошь не могла отделаться от воспоминаний о том, как Перун забирал ее из Москвы, сожженной Тохтамышем, она знала, что это не конец. Во всяком случае, для них двоих уж точно.

Дорогая и впрямь долгая и женщина благодарна супругу за то, что в Москву они не заезжают. Она любила этот город, особенно потому что до марта 1918 года он не был столицей, и жизнь здесь текла совершенно иначе. Спокойнее, умиротвореннее и без особых претензий на что бы то ни было. У них, разумеется, была возможность все это время жить в Санкт-Петербурге. На самом деле, у них была возможность жить в любой части России, но Мокошь не хотела. И ей нравилась возможность лишь время от времени выезжать на север, гулять по малознакомым улицам, посещать балы и приемы и быть причастной к светской суете. У них было так много этой суеты прежде, что сама возможность быть от нее далеко последние пару десятков лет, доставляла женщине удовольствие. Вот только теперь она никак не могла перестать думать о том, что, может быть, если бы они остались близ государственных дел и не стремились держаться подальше от всего, что происходило в государстве, всего нынешнего кошмара не случилось бы вовсе. Впрочем, история не терпела сослагательного наклонения. А Мокошь не терпела людей, которые предали их и получали закономерный итог.

Дорога какое-то время не кажется женщине трудной и она просит отца-Рода только о том, чтобы им не пришлось теперь оказаться в неприятностях с тем, чтобы применять оружие и отстаивать свою безопасность, проливая кровь. Мокошь всю дорогу преодолевает верхом, отчего-то чувствуя себя так значительно спокойнее, как если бы она таким образом могла контролировать ситуацию и влиять на нее, что, конечно же, вовсе не было правдивым. Если кто-то и контролировал эту ситуацию, то этим кем-то был Перун и женщина безоговорочно и всецело доверяла ему в этом, как и всегда.

Богиня чувствует себя изрядно усталой, когда они приезжают в деревню, в который раз удивляясь тому, как ущербны и ничтожны были эти слабые физические носители. В Прави она вообще, кажется, никогда не ощущала усталости, могла не спать, если не нуждалась в этом и заниматься своими делами столько, сколько посчитает нужным. Законы Яви оказались куда более суровыми и привыкнуть к ним даже после тысяч лет жизни на земле, было не так, чтобы очень просто.

Мокошь молчит, пока Перун объясняется с местными, но когда спешивается и заходит в дом, тотчас же принимается помогать – и накрыть на стол, и поделиться провизией, и организовать спальные места на всех. Крестьяне, кажется, смущаются того, что им помогает даже не служанка княгини, а сама княгиня, но богиня работы не боится, знает, что нужно делать и демонстрирует это без намека на высокомерие, или презрение. Ксения тоже быстро включается в работу и эта работа не дает им обеим думать о том, что они оставили в Дубровицах и Москве, равно как и о том, что они потеряли.

- Нет, - она улыбается мужу, когда они садятся ужинать, - Я не утомилась и дорога не была такой уж сложной. Я в порядке, не тревожься обо мне, - она коротко касается руки супруга, не желая, чтобы он переживал еще и из-за нее тоже. У него и без того было немало причин для тревог. Мокошь не хотела становиться еще одной.

Устала она на самом деле намного сильнее, чем хочет показать, а потому, после ужина еще около часа сидит на крыльце, глядя на звездное небо и прислушиваясь к собственным ощущениям, что были тревожнее обычных и не имели никакого отношения к их путешествию. Что-то происходило, но Мокошь не знала, что именно, а силы ее совсем иссякли, так что она не могла теперь поймать за хвост нужное известие и считать его с поверхности, как делала обыкновенно. Неспокойно было Мокоши, тревожно, больно, но умыв лицо и руки и при помощи Ксении сняв ту часть одежды, что теперь прилично было бы снять, даже с учетом того, что им с Перуном отвели отдельную комнату в крепком доме, Мокошь все-таки дождалась супруга, пожелала ему доброй ночи и легла спать, не понимая до конца, почему так сжимается сердце.

Спит женщина плохо, ворочаясь, видя кровавые кошмары не то во сне, не то наяву, хмурясь и то и дело пребывая даже не во сне, а в полудреме. Она распахивает глаза уже ощутимо после полуночи, ощущая, что ей буквально нечем дышать, а ребра словно сжаты стальным обручем. Не желая будить супруга, богиня мягко высвобождается из его объятий, поднимается на ноги и босая выходит в сени, где на соломенной кровати крепко спит Ксения. Даже не думая будить уставшую и напуганную девчонку, Мокошь тихо закрывает за собой дверь, выходя в по-летнему яркую ночь, где на небе все еще горят звезды, но только один миг отделял их от скорых предрассветных сумерек, что возвестят о начале нового дня. Мокошь спускается по ступеням на мягкую землю и траву, силясь сделать глубокий вдох. Получается у нее отнюдь не с первого раза, но в конце концов, все-таки получается. Она тяжело дышит, держась за установленный здесь же столб, не понимая, что стало причиной столь острых и совершенно неуместных ощущений. У них ведь все было в сравнительном порядке, и судя по общему информационному полю, ни сегодняшней ночью, ни завтрашним днем им ничто угрожать было не должно. Сетовать на недостаток сил, чтобы узнать, что именно происходит, Мокошь не берется. Только судорожно глотает воздух, желая, чтобы это поскорее закончилось. Все это. И в первую очередь – такой острый и такой навязчивый запах неотвратимой, лютой и жестокой смерти.

На дворе стояла ночь с шестнадцатого на семнадцатое июля одна тысяча девятьсот восемнадцатого года.

Подпись автора

https://i.imgur.com/0yUQuNT.gif https://i.imgur.com/mh6M681.gif https://i.imgur.com/5MGtam1.gif

+2

15

Грядущий путь был намного дольше и полным неизвестности, нежели тот, что они проделали за этот день, даже толком не покинув границ Московской губернии, потому радоваться легкости этого пути, оглядываясь назад, не приходилось. Здесь не было той четкой определенности, что была в любой войне, когда можно было уверенной рукой провести на карте линию, обозначающую границы прохождения фронта, на котором активно ведутся бои, и тыла, где врагов нет и все относительно спокойно. Сейчас нельзя было быть уверенным в том, кто ждет тебя за углом, и пока что Перун был уверен лишь в тех, с кем ранним утром уходящего дня выехал из Дубровиц. Он не имел никакого морального права не доверять ни одному из своих конногвардейцев, они много прошли вместе, особенно на все еще незавершенной великой войне. К каждому из них мужчина без намека на страх мог бы повернуться спиной, и быть уверенным, что в эту спину не ударят. Священникам, как ни парадоксально, Перун доверял тоже. Имущество их церквей отбирали, их самих жестоко убивали, а потому, какими бы ни были их теологические разногласия, им, как минимум, было выгодно держаться княжеской четы и военных, даже несмотря на то, что они, кажется, многое про них и так понимали. О Ксении и говорить нечего – она была всецело предана княгине, да и просто была молодой испуганной девчонкой, благодарной за возможность сохранить хотя бы крохи своей прежней жизни в части служения Екатерине Александровне. А Мокоши… А Мокоши громовержец доверял так же, как себе, если не больше.

После ужина еще нужно уладить кое-какие дела. Перун по привычке проверяет, как устроились его конногвардейцы, смотрит, чтобы расставили караул, потому как если пока что Ермиловку и обошло стороной, то никто не знает, что будет в течение ночи. – Меняйтесь по два часа, иначе поспать нормально не успеете, - они все были в тех условиях, где хороший отдых был просто-напросто необходим, чтобы держаться, чтобы доехать до действительно безопасных южных территорий. А учитывая всю имеющуюся ситуацию, им нужно быть в форме, быть готовыми, возможно так, как не требовалось ни в одной военной кампании.
- Как настроения? – Перун протягивает папиросу поручику Яровицыну, они садятся на какое-то бревно, так удобно расположенное прямо на земле. – Всем хочется поскорее добраться к Дону, - они закуривают, ведя этот крайне неспешный и на первый взгляд спокойный разговор, - Держимся, Александр Мстиславович. Никаких упаднических настроений и в помине нет. Все готовы идти до последнего, - мужчина кивает в ответ, он, впрочем, нисколько в своих людях и не сомневался. – Это хорошо. Очень хорошо, - на Дону и небо, еще больше звездами усыпанное, и воздух, и, главное, люди. Насколько он мог знать, туда шли все, кто хотел еще побороться за их жизнь, за их страну и за здравый смысл. Они еще какое-то время курят, по большей части молча. Так обычно бывает перед боем. Вот только предчувствие на это было вовсе не похоже. Но, во-первых, Перун не силен был в предчувствиях, он их испытывал, конечно же, как любой не то, что бог, но и человек даже, а, во-вторых, он совершенно не умел их растолковывать. Подобные умения у него были лишь в то очень краткое время, когда милостью Переплута, они с Мокошью обменялись своими божественными способностями. Потому громовержец лишь чувствовал нечто крайне неприятное и гнетущее, но объективных причин тому не видел.

Супругу он застает на крыльце, какое-то время тоже сидит с ней рядом, после чего они все-таки уходят спать. Им даже подготавливают отдельную комнату, что очень мило со стороны местных крестьян. Ему совершенно не хочется напрягать Мокошь своими непонятными предчувствиями, которые не имели вовсе никаких объективных предпосылок. Ему кажется куда более правильным переключить внимание на время здесь и сейчас, радуясь настоящему моменту, в котором они все еще могут быть вместе, в котором все еще есть искренняя, если не святая уверенность, в том, что так будет всегда. Никто и никогда не посмеет разлучить их. Ни друг с другом, ни с их землями, что испокон веков принадлежали им по праву, как Верховным богам.
Спит мужчина не сказать, что совсем уж плохо, но все же вполне сносно. Сновидения ему практически не снятся, но сон все равно какой-то поверхностный, и, вероятно, не только у него. Сквозь дремоту Перун чувствует, как то и дело ворочается супруга, машинально обнимает ее крепче, но тот момент, когда Мокошь все же встает – пропускает, видимо наконец-то уснув более или менее глубоко.

Сколько проходит времени – непонятно, но на дворе все еще темная ночь. Мужчина сначала машинально тянет руку к соседней подушке, встречаясь лишь с прохладной тканью, трет глаза, после чего все же и сам встает с постели. Конечно же, у нее могли быть причины встать посреди ночи, и случись это в другое время, например, дома, вот так сразу он бы не придал этому серьезного значения. Но именно сейчас те предчувствия, что не давали ему покоя вечером, разыгрались с новой силой. Как и говорилось, истолковывать их громовержец не умел, но легче оттого совершенно не было.
Он спешно одевается, точнее натягивает брюки и рубашку, сапоги где-то в другом углу комнаты, и Перун уже не тратит времени на то, чтобы найти их впотьмах, и просто выходит в сени босиком, бегло бросает взгляд на мирно спящую Ксению, а затем практически выбегает на улицу.
- Ты… ты что здесь? – он подбегает к супруге, тут же пожалев, что не захватил хотя бы китель, несмотря на середину лета ночи были не самые теплые, и хорошо было бы хоть что-то накинуть женщине на плечи. Но эти мысли также быстро как появились, так и покидают голову громовержца, потому как его совершенно искренне пугает состояние Мокоши, - Я не понимаю, что происходит? – он стоит напротив женщины, держит ее за плечи, пребывая едва ли не в ужасе, потому как ничего подобного с богиней никогда не происходило, и он сам абсолютно не понимал, что ему делать. – Тебе нездоровится? Пожалуйста, скажи мне хоть что-нибудь! – он прижимает ее ближе к себе, но это очевидно никоим образом не помогает. Перун уверен, что на улице, когда не жарко и не душно, человек просто так задыхаться не должен и не может, а Мокоши будто бы воздуха не хватает. Неужели об этом были его предчувствия? Неужели он что-то не сумел вовремя заметить или предотвратить? – Надеюсь, хоть это как-нибудь тебе поможет, - у громовержца не было вариантов, ему некого было позвать на помощь, а потому он делает единственное, что вообще может сейчас сделать, беря лицо супруги в свои ладони и передавая ей свою божественную энергию. Во-первых, у него ее было все еще достаточно, чтобы делиться, а, во-вторых, если это поможет Мокоши, он готов отдать всю, без остатка.

Подпись автора

Тут громко и яростно, кровь и пыль, чужие знамена летят под ноги.
Зенит. Горизонт начинает плыть над пыльной дорогой...

https://i.imgur.com/V33stq6.gif https://i.imgur.com/bYEcR5Z.gif https://i.imgur.com/2VtSleA.gif

Мои дороги совсем не похожи на те, что ты привык измерять, не спеша, шагами.
Здесь люди собой подперев кресты, становятся каждую ночь богами.

+2

16

Если бы Мокошь обладала пророческим даром, она бы смогла это предвидеть. Если бы она обладала пророческим даром, она бы и теперь увидела все так явственно, что у нее сердце разорвалось бы в груди. Если бы она обладала пророческим даром, она бы смогла это остановить. Или попытаться остановить. Сделать хоть, что-нибудь, чтобы даже если Николая подвергли убийству – нет-нет, вовсе не казни! – жестокому и беспощадному, полному ненависти и гнева, его дети, его ни в чем не повинные дочери и с рождения больной сын, остались живы, сумели бы сбежать, сумели бы укрыться, хоть у своих английских, хоть у своих датских родственников, хоть у той части народа, что все еще готова была их защитить. Потому что эти дети не были ни в чем повинны. Потому что Мокошь уже однажды не сумела встать на пути у кровавой расправы. Потому что ни один человек не заслуживал такой лютой смерти. И потому что бешенные псы, почувствовавшие собственную власть, не должны были вершить судьбы всех, кто еще недавно кормил их с руки.

К счастью для Мокоши, она не обладала пророческим даром. Она могла бы посмотреть линии отдельно взятых судеб и предсказать предстоящие события, но это было отнюдь не то же самое, что пророческий дар. В довесок, в ее нынешнем состоянии она не смогла бы ухватиться ни за одну нить, сколько бы ни старалась. И это было хорошо. Это было милосердно по отношению к ней самой, ведь если бы она узрела все происходящее, она не смогла бы с этим жить. Не захотела бы. Как можно было жить, зная, что ты, Верховная Богиня этих земель, не смогла остановить несправедливое и чудовищное кровопролитие? Как можно было жить, зная, что не сделала ничего, чтобы встать на пути у своры зверей, набросившихся даже не на царскую чету, но на их детей? Как можно было жить, узрев все это и не найдя в себе силы, чтобы все исправить? Как?

Ей не пришлось искать ответы на эти вопросы. Задыхаясь от нахлынувших ощущений, нутром своим и всем своим божественным существом принимая информацию из всех источников разом, включая землю под босыми ногами, Мокошь осознавала происходящее на чувственном уровне, но ничего не видела. Картинки, что мелькали перед глазами, не складывались в единый фон, который позволил бы увидеть суть происходящего во всем его безобразном ужасе и захлебнуться в нем. Но и того, что женщина ощущала, ей было вполне достаточно, чтобы тряслись руки, чтобы губы судорожно ловили холодный воздух, чтобы грудь сжимал стальном обруч, не давая не то, что полноценно дышать – даже пошевелиться.

Она не видит, но ощущает супруга рядом с собой. Цепляется пальцами за его руки, плечи, силится сказать, что-то о том, чтобы он то ли ушел, то ли остался, потому что эти желания в Мокоши противоречивы, но едины. Ей не хочется, чтобы супруг видел ее такой, видел эти мгновения, испытывал за нее страх, но вместе с тем, и отпускать его ей тоже не хочется, потому что кажется, что пережить эти минуты без его поддержки попросту невозможно. В любом случае, Перун никуда не уходит. Она чувствует его прикосновения, силу его ауры и на какие-то секунды становится, кажется, легче. Объяснить ему, что происходит, сейчас попросту невозможно – не хватит ни сил, ни даже попросту связной речи, чтобы объясниться. И за это Мокоши могло бы быть отчаянно-стыдно, но она не может сейчас чувствовать ничего, кроме всепоглощающего ужаса и чудовищной боли, многократно помноженной на ту, что испытала, когда один ее ребенок убил другого ее ребенка.

Но ведь правда состояла в том, что на этой земле, в этой стране, весь этот народ, все эти люди были ее детьми. Равно царские мученики и их палачи, равно все дворянство и восставшая против них чернь, равно отец и пошедший против него сын. И все эти дети сгорали в пламени жестокой и беспощадной ко всему человеческому революции. В этом смысле расстрел царской семьи был лишь апогеем всего того кошмара, от которого Мокошь, как могла, старалась отгородиться, занимая себя делами повседневности, заботясь не обо всех сразу, но о тех, кто был рядом. Сейчас эта бессмысленная кровавая агония всего ее народа вдруг обрушилась на богиню разом. Все, от чего она отгораживалась, не желая принимать, как свою ответственность. Все, от чего она бежала, убеждая себя в том, что они с Перуном все решат. Что они решат? Что они могут решить теперь, когда не смогли удержать общество от этой заразы, превращающей всех их просто в зверье?

Если бы Мокошь была в своем привычном состоянии, она бы непременно ответила, что теперь, когда пути назад нет, когда нельзя ничего исправить, они с Перуном должны стать для этого народа хранителями вечных заповедей, хранителями того, что этому народу будет не хватать еще столетия: милосердия, доброты, чести, честности, благородства, разумности, умения держаться середин. В этом, в конце концов, и состояла их задача, как богов. Хранить ценности, которые, кажется, вообще теряли какое-либо значение в современном мире, чтобы вернуть их, когда настанет час. Они ведь и были воплощением этих ценностей. Тысячелетиями.

Но теперь Мокошь не может об этом думать. Вместе с поступающей информацией ее захлестывает отчаяние. Слезы начинают против воли катиться из глаз, и во всем этом бесконечном кошмаре, хорошо знакомая энергия мужа, как вспышка молнии в кромешной тьме. Женщина вздрагивает в руках супруга, приглушенно всхлипывает и зажмуривается, потому что возмущенное информационное поле взрывается новыми подробностями, пережить которые почти невозможно, но Мокошь знает, что должна. Наконец, она распахивает светлые глаза, разом пресекая дальнейшие посягательства потоков информации в ее существо. Теперь на это достает божественных сил. Но на то, чтобы оставаться стоять и дышать ровно сил не хватает вполне себе физических. А потому, богиня обнимает супруга, утыкается ему в плечо и заходится в рыданиях, которых он, наверное, давно уже не видел, потому что Мокошь была из тех, кто мог и предпочитал держать себя в руках. Но теперь, кто бы мог помочь ей и понять ее лучше, чем Перун? Кто бы мог еще разделить с нею эту боль и этот ужас? Ведь, как она была матерью этому народу, так он был ему отцом.

- Они всех убили, - шепчет она. Голос срывается, но Мокошь повторяет сказанное, - Всех, понимаешь? И Николая, и Алису, - богиня недолюбливала императрицу и не признавала в ней русскую никогда, а потому принципиально отказывалась называть ее русским именем, - И даже детей. Чудовищная смерть. Жестокая и несправедливая, - слезы ее капают из глаз, светлой гладью которых Мокошь смотрит на Перуна, едва оторвавшись от его плеча, - Как же мы это допустили? – вопрошает она, пожалуй, вовсе не требуя никакого ответа.

Ночь стояла ясная, холодная и звездная. Удивительно тихая. Даже стрекотания сверчков было совсем не слышно. До рассвета оставалось чуть больше часа. Лунный свет заливал тропинку обратно к дому.
Вот только Мокоши упрямо казалось, что дома у них больше нет.
Дорогу к нему им не найти даже при самом ярком свете.
Россия погрузилась во тьму.
И рассвет не настанет еще очень и очень долго.

Подпись автора

https://i.imgur.com/0yUQuNT.gif https://i.imgur.com/mh6M681.gif https://i.imgur.com/5MGtam1.gif

+2

17

Много позже пытливые, но заблудшие умы обнаружат, по их мнению, удивительную закономерность, сопоставив двадцать три ступени к дверям Ипатьевского монастыря, в котором короновали первого из династии Романовых, и ровно те же двадцать три ступени в подвал дома Ипатьева, в котором расстреляли последних царствующих. Люди любят такое. Им, вероятно, легче, когда они находят мистические объяснения чему-либо. А стоило бы спросить другое, стоило бы задуматься о том, отчего же тот, в чьем храме некогда призвали на царство, не сохранил и не уберег? Отчего тот, в кого они столько лет так свято и многие даже искренне верили, допустил столь подлую и чудовищную смерть не только незаконно отрекшегося за своего наследника, но и всей семьи, включая детей?

Перун не стал бы задавать подобных вопросов, потому как знал, чего стоят монотеисты и все, во что они веруют. А еще он не стал бы спрашивать по весомой, но тяжело принимаемой им самим причине – он видел аналогию. Да, при иных обстоятельствах. Да, с несколько иным исходом. Но сколько раз он задумывался, не говоря никому о том, что мог бы не допустить того, что случилось. Так чем же он тогда лучше, как бог?

Убитые этой ночью не верили в истинных богов русской земли, но они точно не заслуживали такой кончины. Ни они, ни их ни в чем не повинные дети. История как будто зашла в своем неизбежном движении на новый круг. Некогда людей палками загоняли в реки принимать новую навязанную веру, и по этим же рекам сплавляли идолов тех, кто верой и правдой защищал свой народ много столетий и от врагов смертных, и от тварей и чудовищ из Нави. Тогда они проиграли. Лично Перун – проиграл целиком и полностью по своей вине.

Теперь на смену монотеистам пришли другие – отрицающие любую веру как таковую. Идолов нет, потому они рушат церкви. И трудно сказать, кто страшнее. Только горькое ощущение того, что этой ночью они снова проиграли, никак не отпускает.

Страшно, что ответа на главный вопрос Мокоши у громовержца не было. Может быть это и было главной бедой? Они должны были защищать, даже если их люди запутались и признали других божеств, в понимании Перуна это ничего ровным счетом не изменяло в его собственных божественных обязанностях. Смертные были слабы и недальновидны, их трудно было винить в совершенных ими ошибках. Они же были богами, он, в конце концов, был Верховным всего славянского пантеона, и не имел ни малейшего права снова так фатально и жестоко ошибиться. Теперь эта ошибка будет стоить многих тысяч жизней. Пойдут по Калинову мосту толпы, бессчётные толпы безвинно замученных и убитых. И где-то в их рядах отец и сын, которые могли бы изменить мир в Яви к лучшему.

- Я не знаю, Мокошь. Прости меня, но я… не знаю, - громовержец отрицательно качает головой, гладит супругу по голове, то ли пытаясь успокоить, то ли – напротив – пытаясь найти в ней свою собственную точку опоры, которой богиня всегда и была. А с настигшим их всех кошмаром они если и смогут справиться, то только вместе.

Перун целует жену в лоб, боясь даже представить, какие чувства сейчас ее одолевают. А представить он мог. И даже от одной мысли кажется, что вынести это невозможно, что сердце сразу же остановится. А может быть оно и останавливается, лишь условно продолжаясь биться. А может быть этой темной и страшной ночи вовсе не будет конца.

Мужчина хотел бы пообещать и Мокоши, и всем безвинным смертным на их землях, что этому скоро придет конец, что они это исправят, но тысячи лет научили не давать бесплотных обещаний. Сейчас на него тяжким грузом давит эта теплая летняя ночь. Сейчас он, даже чувствуя сотую долю тех страданий, что овладевали его супругой, едва ли мог нормально дышать. Россия, и они вместе с нею, катились в черную бездну, краев которой пока что видно не было.

Перун до утра не может сомкнуть глаз, лишь всматривается в темноту низкого деревянного потолка, когда они все же возвращаются в дом, и в отведенную для них на эту ночь спальню. Тепло Мокоши рядом служит единственным якорем, позволяющим не провалиться в этот кошмар окончательно. И даже когда в окна бьют первые рассветные лучи, нет никаких сил ни пошевелиться, ни тем более подняться с постели. Он не был уверен, что супруге удалось уснуть, но поворачивается только когда чувствует шевеление, раньше боясь потревожить возможный хрупкий сон. – Новости сейчас доходят долго, - Перун заговаривает тихо, но сам не узнает свой же голос, словно тот чужой, хриплый, звучащий извне, - Никому не нужно знать, пока, - громовержцу стоило бы взять себя в руки, и он старался как мог, вспоминая о том, что с ними здесь полный полк конногвардейцев, которые истово верят в то, что их борьба с большевистской нечистью в том числе и во имя государя и царствующей семьи. Нельзя разочаровывать их раньше времени. По скромным подсчетам мужчины новости эти до них не дойдут, пока они не доберутся до Дона и не воссоединятся с добровольческой армией. Там сказать им об этом будет правильнее и проще.

- Мы с этим справимся. Так ведь? - он заглядывает в ее светлые голубые глаза, зная, что только в них может найти честный ответ на свой вопрос.

Подпись автора

Тут громко и яростно, кровь и пыль, чужие знамена летят под ноги.
Зенит. Горизонт начинает плыть над пыльной дорогой...

https://i.imgur.com/V33stq6.gif https://i.imgur.com/bYEcR5Z.gif https://i.imgur.com/2VtSleA.gif

Мои дороги совсем не похожи на те, что ты привык измерять, не спеша, шагами.
Здесь люди собой подперев кресты, становятся каждую ночь богами.

+2

18

У Мокоши тоже не было ответов. Она хотела запустить пальцы в судьбоносные нити, хотела почувствовать течение жизни всей русской земли под кожей, хотела отыскать все необходимые ей теперь истины там, но правда состояла в том, что их попросту не существовало. Никогда не существовало никаких простых истин, которые лежали бы на кончике меча Перуна, или веретена самой Мокоши. Никогда не существовало безусловных ответов, значение которых нельзя было оспорить. И в этом состояла какая-то глухая и гнусная ирония. Ведь они с супругом не были смертными. Они были богами. Некогда настолько могущественными, что не существовало ничего, что лежало бы за пределами их возможностей. Но даже имея за спиной тысячи лет опыта, власть, силу, которой не было равных, они все равно обращались мыслями к вопросам, которые тревожили простых смертных, чей век был короток и скоротечен. Как они могли это допустить? Почему это случилось? Что следовало предпринять, чтобы этого избежать? И как жить с тем, что случилось дальше, когда под ногами горит земля? И земля та вовсе не была просто черноземом, или засохшим песком. Земля та была родной им по духу, по сути, и по божественному нутру, которое в этой земле брало свою силу – в прямом и переносном смысле. Земля та и была их силой.

У Мокоши не было ответов. А еще ей было очень больно. И очень страшно. Казалось, что после крови умирающего сына на собственных руках, Мокошь больше не ощутит вообще ничего. Ведь самое ужасное она уже успела пережить. Но как оказалось, боль от смерти Родины, намного острее. Если бы богине довелось переживать ее в одиночестве, вне всякого сомнения, она бы не справилась. Просто не смогла. Но рядом был Перун. И это больше не просто хороший сон, от которого не хотелось просыпаться. Нет, он был здесь, он чувствовал то же, что и она, он понимал ее, и в этом бесконечном кошмаре был единственным, чью руку она могла сжать, чтобы на краю пропасти почувствовать хоть какую-то опору. А если им все-таки доведется упасть, то с мужем ей не было страшно и это. Главное, что он был жив. Рядом. А то, что будет после, весь кошмар, который они узрят в будущем – все это пустое и ничтожное. Они уже видели падение городов и империй, смерть князей и безумство народа. Они смогут пережить и это. Как бы отчаянно-страшно то не было.

Мокошь не считает, сколько еще времени она стоит посреди пустыря и обнимает мужа, силясь унять боль в груди. Она знает, эта боль не покинет ее еще очень долго, что придется научиться с нею жить, но именно сейчас это кажется почти невыносимым и только близость мужа напоминает, что ничего еще не закончилось. Они были живы, были здесь, а значит, варианта сесть и ждать не существует. Они все еще ответственны за этот народ, за этих людей. Взять хотя бы отряд супруга. Пусть это и не весь русский народ, а лишь его малость, но если они сумеют сохранить милосердие, честь, благородство и достоинство хотя бы в них, то у России будет будущее. У всех у них оно будет. Им нельзя было сдаваться. Только не сейчас. Они должны были попробовать все исправить. Даже если это грозило им самым горьким поражением из всех, которые уже были испытаны и из всех, которые им только доведется испытать.

Идти в дом сейчас не хочется. Мокошь чувствует себя так, точно она нуждалась в помощи матери, хотя никаких физических повреждений у нее не было. Но женщина понимает, что едва ли разумно будет оставаться здесь и дальше, а потому они возвращаются в любезно предоставленное им на ночь жилище и богиня даже заставляет себя лечь обратно в постель. Мысли ее мрачны. Но засыпает она едва ли не в одночасье, потому что сон был теперь единственным спасением от чудовищной реальности, весь ужас которой, им только предстояло узреть.

Она просыпается, когда солнце уже высоко, а Ксения расхаживает у дома из стороны в сторону, готовая заламывать руки с причитаниями «княгиня захворала». Княгиня, впрочем, и впрямь захворала, но хворь та никак не была связана ни с какими болезнями, или физическими увечьями. Она чувствовала себя разбитой, но причины этого нельзя было устранить ни травами, ни заморскими снадобьями, ни даже поездкой на воды. Впрочем, Перун прав. Им надлежало молчать о том, что они знают. Молчать так долго, как это будет представляться возможным, потому что такие вести могли здорово подорвать дух и глубоко потрясти всех, кто их сопровождал. Потеря царя была для народа России сравнима с самой великой катастрофой из всех. Это было покушение на неприкосновенное, на сакральное, на что-то, что сидело глубоко в душе каждого русского человека. И пусть Мокошь этого не одобряла, она знала, что весть о смерти Николая, при всех его недостатках, при памяти о «кровавом воскресенье» и «давке на Ходынском поле», перевернет с ног на голову мир многих из тех, кто следовал теперь за ними. Нет, о таком лучше было не рассказывать до конца их долгого и нелегкого пути. Впрочем, Мокошь малодушно думала о том, что, быть может, им вообще не стоило никому и ничего рассказывать. Пусть узнают сами, когда настанет час.

Богиня смотрит в глаза мужа безотрывно. Хочет сказать, что-то, что не имеет никакого отношения к его вопросу. Что он снова не спал всю ночь, а у них дорога долгая. Что учитель-немец был такой славный и так хорошо подходил мальчикам, пусть и не было больше никаких мальчиков. Что паркет в усадьбе надо будет поменять, а то на весеннем балу все туфли собьет себе. Глупость все это, вздор. Мокошь понимает. А потому молчит какое-то время, прежде чем улыбнуться супругу и медленно кивнуть.

- Мы с этим справимся. Мы все исправим. Сейчас, или столетие спустя, но исправим. Я тебе обещаю, - она гладит его по щеке, глядя прямо в глаза, а голос Мокоши хоть и тихий совсем, горит огнем с каждым новым словом, потому что она верит в эти слова так истово, как никогда прежде, - Россия не заканчивается Николаем. И даже теми, кто сейчас умрет, или сбежит, или продаст свою честь и совесть – не заканчивается тоже. А раз так, то мы обязательно сумеем все изменить. Пусть на это и могут уйти века, - она не говорит «вернуть», потому что возвращать тут было уже нечего. Но изменить сумеют непременно. И снова научат этот народ тому, чему учили их в самом начале: милосердию, добру, чести, честности, благородству, мужеству, состраданию. Всему, что со дня на день будет утрачено, если не утрачено уже сейчас, - Еще рано сдаваться, - шепчет она ему в губы, прежде чем поцеловать, а затем и обнять на непозволительные минуты, которых у них итак уже не было, ведь нужно было отправляться в путь, чтобы не ночевать потом в голом поле, или чтобы ночь не застала их в дороге.

- Нужно подниматься и ехать уже, да? – она не то спрашивает, не то утверждает, но вскоре, разомкнув объятия, все-таки встает из постели  и смотрит в окно. День удивительно ясный, с улицы слышатся разговоры и видится фигура Ксении, расхаживающей из стороны в сторону. Мокошь подходит к своим вещам, достает гребень и начинает задумчиво расчесывать копну волос, достающую ей до самого пояса, - Чего нам следует ждать на Дону, Перун? А от добровольческой армии? Не везет им, говорят, страшно. Одна только смерть Корнилова… «Неприятельская граната – попала в дом только одна, только в комнату Корнилова, когда он был в ней, и убила только его одного. Мистический покров предвечной тайны покрыл пути и свершения неведомой воли» - цитирует она слова Деникина совершенно бесстрастно, не уточняя, откуда вообще их знает и продолжая расчесывать волосы, рассыпанные по плечам, - Надо бы поправить эту злую волю, как только сил будет достаточно. Будет лучше, если мы поскорее победим, - а кто именно были эти заветные «мы» испокон веков оставалось за Перуном. И Мокошь явно не собиралась изменять давно устоявшимся традициям.

Подпись автора

https://i.imgur.com/0yUQuNT.gif https://i.imgur.com/mh6M681.gif https://i.imgur.com/5MGtam1.gif

0


Вы здесь » Let it burn » Личные эпизоды » Революция пожирает своих детей


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно